Во фронтовой «культбригаде» — страница 22 из 32

– Что же вы не выпускаете пластинки? Ну надо же скорей! Вот у меня сидит Марина Влади и Высоцкий. Ну что там, почему? Целых три года. Вы же должны были выпустить, ускорьте, ускорьте, ускорьте.

И потом проходил еще год – ничего не выпускалось… А он болезненно очень это переживал… Я все время говорил ему:

– Да плюнь ты… Зачем тебе? Миллионы пленок. У тебя прекрасные, к счастью, записи, сумел ты сделать на Западе, ну и ладно. Чего ты к нему ходишь, унижаешься? Зачем тебе надо?

Но он в чем-то как дите был, наивный. Вдруг как-то говорит мне:

– Ну неужели вы не можете добиться от них хоть какой-то минимальной экстерриториальности…

Я говорю:

– Ты наивный человек, ребенок. Ты можешь чего-нибудь добиться при твоей-то популярности? Странный ты человек. Многого ты добился? Откуда же я могу добиться, что ты!

Ну а потом, я считаю, что при такой фантастической популярности он мог совсем испортиться: поглупеть как-то и стать более чванным, – нет. Прошел он, в общем, медные трубы фанфарные. И огонь, и воду, и медные трубы – он все прошел…

* * *

Я решил обратиться к Черненко, он был на «Мастере и Маргарите», и когда кто-то во время действия мимо него выходил грубо – он сказал: «Могли бы и досмотреть».

Черненко был членом Политбюро, и все знали, что он правая рука Брежнева. Он передавал несколько раз мои письма Брежневу.

Я с Черненко имел два разговора по телефону, когда с Высоцким вся эта история была. Я ему сперва рассказал: ко мне вошли эти в кабинет без стука, распахнули дверь и сказали:

– Представители Управления зачитывают приказ: строгий выговор с последним предупреждением о снятии с работы.

Я им сказал:

– Не трудитесь читать, я знаю этот приказ.

– Откуда вы можете знать? Это секретно.

Я говорю:

– Есть хорошие люди, секретно и сказали.

Один из них был самый глупый, из бывших артистов, – он учил Можаева, как нужно писать пьесу, – и по приказу министра девяносто замечаний ему сделал. А теперь он все хотел зачитать. Зычный актерский голос. Я говорю:

– Благодарю, я знаю. Может, вы покинете мой кабинет?

Они говорят:

– Это не ваш кабинет, а государственный.

Я говорю:

– Извините, вы совершенно правы.

И я вышел из кабинета. Ушел. Потом мне секретарь сказал, что они ушли из кабинета – посидели все и вышли. Я вернулся и начал заниматься делами.

И весь этот разговор я передал Черненко. Он тяжело вздыхал и говорил мне:

– Да, дожили! Ну неужели вот так, как вы говорите?

Я говорю:

– Неужели я вам буду неправду говорить? Извините, что я вас побеспокоил. Просто я больше не могу так работать. Потом это касается искусства, я вам говорю, они не разрешают, вот, спектакль о Высоцком.

Потом он мне сказал:

– Перезвоните мне через несколько дней, а я разберусь. До свидания.

А когда я позвонил через неделю, как будто бы другой человек.

– Почему вы к нам обращаетесь? У вас есть свой секретарь ЦК по пропаганде, товарищ Зимянин, он такой же секретарь ЦК, как и я…

Я говорю:

– Ну что вы, я знаю, разумеется.

– Ну, в общем, вот я вам говорю: позвоните ему.

Я говорю:

– Вы знаете, с ним очень трудно: он не слушает. Он громким голосом очень быстро читает большую нотацию, и на этом разговор заканчивается. Бесполезно….

– Я вам повторяю: позвоните товарищу Зимянину.

* * *

Мне ничего не оставалось делать, я должен был выполнять. Я позвонил Зимянину, и тот начал на меня просто сорок минут орать.

– Мы вам покажем! Вы что это беспокоите членов Политбюро, до какой наглости вы дошли!..

Значит, Черненко ему, видимо, позвонил, сказал:

– Что там, разберись, – и уже оттого, что начальник ему позвонил и сказал, он начал орать на меня:

– Ваш Высоцкий антисоветчик, все ваши друзья антисоветчики! – и все кричал, кричал… И только когда он уставал кричать, я вставлял какие-то фразы:

– Ну, раз все антисоветчики, один вы советчик, то посоветуйте хоть что-нибудь.

– Ах, вы еще это, шутить, я вам дошучусь!

Я говорю:

– Ну, зачем же вы?.. Что же вы так кричите? Некрасиво таким голосом кричать на товарища по партии, мы ведь с вами в одной партии.

– Вы домахаетесь своим партийным билетом, мы у вас его отберем!..

Я просто положил трубку через сорок минут.

С Чурбановым я говорил потом. Сперва с Галиной говорил, дочерью Брежнева, и она сказала, что она плохо себя чувствует, – это я говорил по поводу того, что вот не выпускают спектакль о Высоцком, а я знал, что она его поклонница горячая, Галина.

– Вы лучше позвоните мужу.

Я говорю:

– Может, вы и телефон дадите?

И она дала мне телефон. Я говорю: может, вам не затруднительно будет ему сказать, что будет такой-то звонить, чтоб он снял трубку.

– Нет, он снимет трубку, звоните ему, он лучше разберется.

Я был, конечно, разочарован, потому что я думал, она папе скажет, что было бы лучше, а она меня к мужу послала. Муж бодрым голосом ответил:

– Кто говорит?

Я кратко изложил ему. Он сказал:

– Да! Но ведь будет же скандал.

Я говорю:

– А какой театр без скандала?

Он заржал и говорит:

– Да, разумно. Хорошо, подумаем.

Ну и ничего он не подумал, конечно. Может, нечем было думать особенно, но думаю, сообразил, что не надо ввязываться. Он не помог. Ни она, ни он…

* * *

Зато разговор с Андроповым по телефону (17 июля 1981 г.) был очень конкретный и точный. И благодаря этой беседе состоялся спектакль 25 июля 1981 года. Он спросил:

– Почему вы обращаетесь ко мне? У вас есть министр.

Я говорю:

– К нему обращаться бесполезно.

А он знал, по какому вопросу я обращаюсь. Он говорит:

– Ваши аргументы: почему вы обратились ко мне и почему это должно быть решено положительно.

Я ему высказал свои аргументы, что все равно это перейдет в его ведомство, потому что это вопрос политический и вопрос международный. Вопрос престижный для государства и для атмосферы и внутри и вне государственных отношений: а так как вы занимаетесь именно этим, то вопрос неизбежно придет к вам. Поэтому я считаю, что с государственной точки зрения это необходимо решить положительно.

– И я надеюсь, что вы мне поможете.

Он мне сказал:

– Да. Я с вами разговариваю как товарищ. Называю вас «товарищ Любимов». Я думаю, ваши аргументы убедительны.

Я привел еще ряд аргументов, более конкретных.

– Но я прошу вас сделать все возможное, чтоб избежать скандала. Потому что сочетание трех факторов: Таганки, Высоцкого и вас – чрезвычайно опасное сочетание. Это в том смысле, чтоб не было Ходынки, чтоб это все не повернулось против вас.

Потом он спросил – он человек очень конкретный и точный:

– Вы успеете?

Я говорю:

– Мы успеем. Впрочем, извините, я забыл, что завтра суббота.

– Ну и что?

– Но вы все разъедетесь по дачам.

Он говорит:

– Кто вам нужен, будут в кабинетах.

Я сказал:

– Во сколько?

– Когда вы хотите их видеть?

– Да я вообще их видеть не хочу.

– Я не шучу.

– Понимаю, что вы не шутите. Ну, в десять можно?

– Приходите точно. Они все будут сидеть.

И дальше все было, как он сказал. Но они и тут попытались опять на меня жать, чтоб я это убрал, это переделал. Они делали вид, что они меня вызвали.

* * *

25 июля 1981 г. – первая годовщина смерти Высоцкого. Было два кордона войск. Пускали по пропуску и по паспорту. Я забыл и пропуск и паспорт, и меня задержали в первом кордоне и не пускали дальше. Но я сказал, что без меня там не пойдет, а там много людей, которые должны видеть, что это пошло. Я говорю:

– И вам попадет.

Тогда он сказал:

– А! Вы тот самый?!

Я говорю:

– Этот самый.

– Минутку.

Тогда явился другой, начальник, который может разрешить вопрос, посмотрел на меня и сказал: «Пойдемте за мной» – и провел меня без билета и без паспорта…

Было удивительно в этом спектакле то, что казалось, что Владимир здесь. И это ощущали все актеры и зрители, сидящие в зале. Как будто он здесь, среди них. Был его голос, был спектакль, где он играл столько лет, – «Гамлет», – была его поэзия, его товарищи, поэтому создавалось впечатление, что он здесь…

И слова были хорошие очень в конце гамлетовские, и его стихотворение, где Демидова просила: «Ты этот вечер нам подари, подари…» – как мать, как королева и как актриса. И Горацио говорил из «Гамлета»: «Ты здесь? Выходи!» – и после этого он начинал петь свою песню «Кони», и весь этот партер пустой на сцене, накрытый чехлом, становился как бы душой всех, которая постепенно начинает вибрировать и улетать вверх. И оставались только сидящие люди у стены, его партнеры, кто с ним играл на сцене, и пустое место между… где он должен сидеть, и гитара.

И актеры пели его песни каждый по-своему. Золотухин пел с ним «Баньку» – замечательную его песню, они вместе где-то снимались, когда он сочинил эту песню. И он рассказывал в спектакле, как он спал, а Владимир писал песню. Жили они в какой-то странной избе, где была почему-то лампочка в пятьсот свечей – другой не было. И всегда ходили люди вокруг дома поглядеть на живого Высоцкого. И он говорил: «А потом мы с ним пели эту песню очень часто вдвоем». И начинал петь, и Владимир пел в записи. А он пел с ним. И это место я очень любил. Оно живое…

Дополнение

Еще о «Таганке»

После «Доброго человека…» мне захотелось через пару лет вернуться к Брехту, чтоб просто проверить мастерство театра – как он сейчас звучит. И еще мне казалось, что ситуация в мире была острая – начались атомные испытания страшные, взрывы, первый конфликт Сахарова с Хрущевым, когда взорвали огромной силы водородную бомбу… И Сахаров умолял не делать этого…

Я начал ставить «Галилея». Но это было не столько вызвано какими-то событиями… А это было опять интуицией. Моя интуиция мне подсказывала, что это надо делать, потому что мир все больше и больше скатывается к этому ужасу, и нужна какая-то – как присяга врачей – присяга ученых. Так что это пьеса о присяге ученого.