Сумасшедшая, бешеная, кровавая муть!
Что ты? Смерть или исцеление калекам?
Проведите, проведите меня к нему,
Я хочу видеть этого человека!
Видите, какая мощь в стихе, это очень вольный стих. Он играл прекрасно. Я достал магнитофонную запись, как читал Есенин, он удивительно читал. Оказалось, у него глубокий баритон и бешеный темперамент. Это сразу взял и Владимир. И Есенин повлиял на всех очень сильно. Ведь это совсем не историческая поэма. Там бегают одни есенины, и каждый выражается… Есенин все время выражает свое отношение к природе, к миру, к жизни, к свободе – очень интересная поэма…
И опять начальство было недовольно. Они привезли двух старушек, сестер Есенина, и те начали поддакивать, что это оскорбление Сережи. И вдруг одна старушка раскололась и говорит другой:
– Что ты говоришь! Он бы счастлив был, что это поставили! Тебя они напугали, что пенсию отберут, вот ты и ведешь себя так!
И начался скандал.
– А! Вы шантажом занимаетесь, запугиваете старых людей! Уходите из моего кабинета, чтоб не видел я вас тут! – всю эту комиссию я прогнал. Но не тут-то было, они пошли к начальству жаловаться – хулиган.
Наконец начальство «смилостивилось» и поставило условие: снять интермедии, тогда спектакль пойдет…
И Николаша сказал, покойный… вряд ли кто мог так сказать: «Юра, спектакль получился, играйте без моих интермедий». Жена его обиделась, балерина. Ходила, бегала, говорила: «Вот и приятель, видите, как поступил. Другой бы снял спектакль».
Потом – видите, как все субъективно, – пришел Захава, но, может, у него и осталась по отношению ко мне какая-то оскомина после всех наших раздоров с ним, он был возмущен, весь был красный после спектакля, так ему не понравился «Пугачев», а я любил этот спектакль. И я понял, почему он говорил:
– Как же вы, такой реалист, такой последовательный поклонник системы Станиславского, что вы сделали! – Он мне, уходя, гневно бросал фразы: это же какая-то опера, что же это такое, там же совершенно нет реализма. Он считал, что так нельзя читать стихи, – значит, видите, как вся его природа протестовала против условного искусства. Он, учившийся у Вахтангова, работавший у Мейерхольда, – получается, что он ничего не понял ни у одного учителя. Видимо, его естество было совершенно другое, он не у тех учился. Очевидно, его природа была более близка к МХАТу. Только не к МХАТу тому – «Горячего сердца», «Свадьбы Фигаро» – таких спектаклей гротескных мхатовских. МХАТ же был разнообразен все-таки, а он был, видимо, весь в таких вот, ну что ли, если говорить о шедеврах, то «Дни Турбиных» в этой стилистике.
Дальше был спектакль «Живой» по повести Можаева. Он написал свою повесть «Из жизни Федора Кузькина» в 1964–1965 годах, в 1967-м ее напечатали в «Новом мире», мы сделали по ней спектакль, нам его закрыли. Меня сняли с работы. Потом восстановили. Это было весной 1968 года, во время событий в Чехословакии.
Незадолго до показа «Живого» нас приняла Екатерина Алексеевна Фурцева, министр культуры. Была она не одна – вместе со своими заместителями. Беседа получилась горячая, основательная. В конце концов нам удалось убедить ее, что спектакль должен идти. Она махнула рукой: ну ладно уж, репетируйте. Сделаете – мы придем, посмотрим. Мы продолжали работу, подошел момент сдачи, и тут приключилась история с Жаном Виларом.
Жан Вилар, знаменитый французский актер и режиссер, возглавлявший в свое время Национальный театр в Париже, прибыл в СССР по приглашению Министерства культуры. За обедом с ним я обмолвился, что спешу на репетицию «Живого». Гость выразил желание посмотреть ее. Как я мог отказать коллеге в такой естественной просьбе? Жан Вилар, не говоривший по-русски, пришел вместе с корреспондентом «Юманите» Максом Леоном. Вдруг в зале появляется взволнованный директор и требует вывести Вилара с репетиции. Унизительно и позорно! Репетицию я провел – Вилар смотрел.
На сдачу спектакля в апреле 1969 года никто не пришел, вместо этого нас с Можаевым вызвали в Министерство культуры. Фурцева нас не приняла, а ее заместители без обиняков объявили, что спектакль никто не разрешал, на каком основании мы его предлагаем? Мы напомнили о предыдущей встрече у министра, на которой наши собеседники присутствовали. Глядя нам в глаза, они сказали, что ничего не помнят.
Вдруг с утра в театре звонок: едет министр! Вошла Екатерина Алексеевна, каракулевое манто у нее с плеча свисает, свита из тридцати четырех человек. Из зала выставили всех, чтобы и мышь не проскользнула.
На прогоне не позволили присутствовать ни художнику Давиду Боровскому, ни композитору Эдисону Денисову. Случайно пробрался Вознесенский. Сидел заместитель министра Владыкин, еще кто-то. Был еще молодой чиновник Чаусов. И сидела уважаемая Екатерина Алексеевна.
От нас сидели директор театра Дупак, парторг Глаголин, я и автор.
Едва кончился первый акт, Фурцева хлопнула ручкой и крикнула: автора – ко мне!
– Послушайте, дорогой мой, с этой условностью надо кончать!
– Да что здесь условного?
– Все, все, все, все! Нагородил черт знает что… Режиссера – сюда!.. Режиссер, как вы посмели поставить такую антисоветчину? Куда смотрела дирекция?
– Дирекция – за.
– А партком? Есть здесь партийная организация?
Встал белый Глаголин. Она посмотрела и говорит:
– Ясно! Нет партийной организации! Сядьте! Артист, эй вы там, артист!
Высунулся Джабраилов – он ангела играл в трико и с крылышками. Она ему:
– И вам не стыдно участвовать во всем этом безобразии?!
Тот маленький, клочки волос торчат, и он испуганно отвечает:
– Не стыдно.
– Вот видите, – обратилась она ко мне, – до чего вы всех довели. Весь театр надо разгонять. В этом театре есть советская власть?
Потом Вознесенский пытался что-то сказать:
– Екатерина Алексеевна, все мы, как художники…
Она ему:
– Да сядьте вы, ваша позиция давно всем ясна! И вообще как вы сюда пробрались? Одна все это компания. Ясно. Что это такое нам показывают! Это же ведь иностранцам никуда даже ездить не надо, а просто прийти сюда (а они любят сюда приходить) и посмотреть, вот они все и увидят. Не надо ездить по стране. Здесь все показано. Можно сразу писать.
Тут вскакивает этот – Чаусов – и спрашивает:
– Екатерина Алексеевна, вы разрешите мне сказать от всего сердца?
Она ему говорит:
– Скажите, от молодежи.
Он ей:
– Екатерина Алексеевна, что же это такое они нам смеют показывать! Это же как крепостное право! Это же нельзя удержаться от гнева!
Она ему:
– Да, говори, говори им смело все.
И вот он возмущался, возмущался, но тут вмешался Можаев. Он зашагал по проходу и сказал Чаусову:
– Сядьте!
Тот сел. И Можаев ему так пальцем сделал:
– Ай-яй-яй-яй-яй, молодой человек, ай-яй-яй, такой молодой и так себя ведете, как жалкий карьерист. Что же из вас выйдет?
А министру:
– Как вам не стыдно, кого вы воспитываете, кого растите.
Те обалдели, а он ходил и читал им лекцию про то, что творится, что они себе позволяют, как разговаривают с нами. Он вошел в раж, стал весь красным. Вмазал целую речугу.
Случайно забыли выключить трансляцию, и весь театр слышал это обсуждение.
Потом Екатерина Алексеевна очухалась и сказала Можаеву:
– Ладно, с вами тоже все ясно, садитесь.
И тогда она обернулась ко мне:
– Что вы можете сказать на все это? Вы что думаете: подняли «Новый мир» на березу и хотите далеко с ним ушагать?
А я не подумал, и у меня с языка сорвалось:
– А вы что думаете, с вашим «Октябрем» далеко пойдете?
И тут она замкнулась. Она не поняла, что я имел в виду журнал «Октябрь», руководимый Кочетовым. Потому что тогда было такое противостояние: «Новый мир» Твардовского – и «Октябрь» Кочетова. А у нее сработало, что это я про Октябрьскую революцию сказал. И она сорвалась с места:
– Ах, вы так… Я сейчас же еду к Генеральному секретарю и буду с ним разговаривать о вашем поведении. Это что такое… это до чего мы дошли…
И побежала… С ее плеч упало красивое большое каракулевое манто. Кто-то подхватил его, и они исчезли…
С ними исчез спектакль «Живой».
За «клеветнический» спектакль меня сняли с работы и исключили из партии. И тогда я написал письмо Брежневу. И он смилостивился, сказал: пускай работает. Недели через две меня вновь приняли в партию: ну, Юрий Петрович, ну, погорячились, вы уж извините…
…Когда в 1989 году мы восстановили этот спектакль, на пресс-конференции мне задали вопрос, нет ли у меня ощущения, что эти проблемы ушли, что это уже поздно. Мне эти вопросы были странны, и я их не понимаю. Если это произведение искусства, оно устареть не может. Может устареть злободневная статья, может устареть какая-то гневная публицистика по конкретному вопросу. Но как может устареть произведение искусства – вы мне объясните. Театр не блокнот агитатора, не газета, не публицистика, театр старается создать произведение искусства с глубокими характерами, неповторимое по форме, по эстетике своей, по манере, – как это может устареть?
Нам тогда сказали, что в финале огород надо вернуть Кузькину, а мы решили изменить финал. Так как все так плохо идет – мы решили, что землю Кузькину под огород не дают. И публика это как-то живо очень воспринимает. Казалось бы, недоумение – ведь сейчас все дают – нет, только дают опять по блату, и опять только номенклатуре. А фермеры, бедные, говорят: «Вот если бы сейчас мне предложили взять – я бы не взял», – то есть душат опять – другим способом, но все равно душат. Иначе они не умеют, потому что правят по-прежнему коммунисты, та же номенклатура. Только перетусовались. Поэтому и демократия у нас на коммунистический манер.
…Ни «Что делать?», ни «Мать» я сам не предлагал. Они предложили: хотите работать режиссером, тогда поставьте «Мать». Потом начались с ней скандалы.