Во фронтовой «культбригаде» — страница 29 из 32

Вообще, забавно начиналось. Я помню, купил вина, фруктов – решил это сделать как-то красиво – и решил читать инсценировку. Я хотел, чтобы это был особый вечер. Так же как после конца спектакля я выпустил афишу, на которой было написано, что «вот я сделал работу, сдаю ее актерам и надеюсь, что они будут ее беречь, хранить и не будут ее разваливать» – ну, такое полушутливое завещание, как Довженко сад сажал яблоневый, чтоб у актеров облагорожены были души, как-то повлияло на них цветущее дерево прекрасное. Но и он ошибся, и я ошибся: не повлияли ни мои фрукты, ни мое вино, ни его сад. В театре были какие-то обычные склоки, неприятности. Начался какой-то спор, что-то о загрузке актеров, возмущения, что вот «я хотела играть эту роль, я ее не получила и надо говорить о положении, в котором театр находится».

Я говорю:

– Простите, мы же собрались… Это не производственное совещание. А это читка пьесы по роману Булгакова.

– Нет, мы сперва будем обсуждать всякие дела.

Я говорю:

– Нет, ничего мы обсуждать не будем, потому что время позднее, – это было после какого-то короткого спектакля. Большинство стало кричать:

– Нет, читайте!

Некоторые стали кричать:

– Нет, обсуждать будем положение.

Короче говоря, я забрал инсценировку, встал и ушел, не стал читать. Так печально началось. Как всегда, актеры покричали, побезобразничали и разошлись. Но потом я прочел, и стали мы репетировать.

И вот что удивительно: почти все спектакли так или иначе закрывались, а «Мастер и Маргарита» прошел.

Я делал это так. Я приезжал к начальникам, которые были в справочнике, который Петр Леонидович Капица давал, приезжал в образе Кузькина из «Живого». С ясными глазами, в тройке: жилетка, пиджак, белая рубашка, подкрахмаленный воротник – не придерешься. Но все равно потом – вот что интересно психологически – разговор потом, после моего ухода – были у меня и там приятели, – говорят:

– А этот как был одет?

– Сволочь! В тройке пришел. Не придерешься.

Ну вот, значит, я приезжал. Или иногда в джинсах – когда был срочный вызов и имел уже готовую фразу:

– Извините, вызвали с работы, я так, прошу прощения, прямо с репетиции. Вы сказали, я сразу.

Но у меня висел в кабинете и костюм. То есть я мог всегда быстро переодеться и прийти, как подобает. Но иногда я нарочно такой ход делал. Я приезжал с таким видом и садился:

– Я вас слушаю.

– Вы что это там делаете?

– Работаю, репетирую.

– Что?

Я называл.

– Еще?

– Ну и вот по известному роману «Мастер и Маргарита», опубликованному в журнале «Москва»…

– А кто об этом знает? Министр ваш знает?

– Да, знает. Я ему говорил.

А на самом деле, к сожалению, дело обычно было так: когда я выходил из его кабинета – у него прекрасный прием был, – дохожу я до дверей, и внятный громкий голос министра:

– Булгаковская книга нам не нужна. «Бесы» ваши нам не нужны. И этот ваш, – имея в виду Эрдмана, – не нужен. И «Живой» ваш тоже нам не подходит.

Это чтоб я в обморок падал с той стороны двери. Но я не падал. Я поворачивался и говорил:

– Благодарю вас.

Все знали, что мы делаем, поэтому нельзя было сказать: «Кто вам разрешил?» Я говорю: «Как кто? Все». Все же знали, что я репетирую. Репетиции шли. И они все время искали: кто же разрешил. Но никто не разрешал. И поэтому это вызывало все время споры у них. Видимо, они все искали виновника. Как в «Ревизоре»: «Кто сказал „э“?» – помните, Добчинский с Бобчинским? Но никто так и не сказал. Нет, сказал Зимянин, приказав написать статью в «Правде» «Сеанс черной магии на Таганке». И удивительно, что после такой статьи спектакль ничего не претерпел и шел без единой купюры. Так было только с одним спектаклем.

* * *

Как-то на «Мастера и Маргариту» пришел первый зам Щелокова – забыл фамилию. С женой он был и, по-моему, с дочкой даже. И его заинтересовало:

– Кто же это разрешил?

Я говорю:

– А что вам показалось тут крамольного, ведь это же издано.

Он говорит:

– Да-да, но все-таки кто же это разрешил?

Я говорю:

– Ну все это знают.

– Да?

– Да, и вот министр знает, и Зимянин знает, – я говорю, – все знают.

Он говорит:

– Ну раз разрешили, конечно. А вы сами не чувствуете, что надо бы тут немножечко…

Я говорю:

– А что вас смущает: голая дама спиной сидит?

– Нет, ну почему же!

Жена сказала:

– Ну и это тоже зачем, ни к чему это так уж.

Я говорю:

– Да, может, вы и правы, потому что многие чиновники, когда принимали, они все спрашивали: «А что, спереди она тоже открыта?» – я им предлагал зайти посмотреть с той стороны.

Ну, все мы посмеялись, потом он, уходя уже, любезно говорит:

– Ну а чем я вам могу помочь, хочется вам все-таки помочь.

Я говорю:

– Ваши орлы задерживают на дороге, и вот неприятности, долго с ними объясняешься.

Он говорит:

– Но ведь им так и нужно по службе.

Я говорю:

– Я понимаю. Но ведь иногда у меня гости высокие в театре, а я опаздываю. И большие неприятности у меня от этого, ведь я же не буду им объяснять, что меня милиция задержала, – я говорю, – езжу я очень давно, с войны, так что поверьте, я не подведу вас.

Он говорит:

– Да это я вам выпишу талон без права проверки. Но я должен вас предупредить, что очень много аварий именно у этих людей, они начинают нарушать и попадают в катастрофу, так что вы подумайте все-таки.

Я говорю:

– Вы знаете, я это много обдумывал. Так что если вас не затруднит это, я буду очень обязан.

И он мне сделал такой талон. Года три я ездил. Помогало замечательно. Остановит, подходит он, важный:

– Документы!

Я ему показываю, он хочет рукой, я говорю:

– Стоп, стоп. Без права проверки.

Он так:

– Есть.

Я говорю:

– Идите, работайте. Я вас не задерживаю.

А до этого я пользовался Сталинской премией. Тогда это солидно все делали: удостоверение, тисненное золотом, – «Лауреат Сталинской премии» с фотографией. И вот я права клал водительские в это. Эта книжечка была небольшая. И милиционер, когда я ему совал, читал, и один и тот же вопрос:

– Сам подписывал?

И потом одна и та же фраза:

– Товарищ, такие документы иметь! Надо же осторожней!

Я говорю:

– Есть, товарищ начальник.

– Ну смотрите.

Страна чудес…

* * *

«Боже, как грустна наша Россия! – воскликнул Пушкин после чтения «Мертвых душ». – Не в силе Бог, а в правде. Трагедия русского народа в том, что русская власть никогда не была верна этим словам».

Гоголь действительно уникальное явление, как и Храм Василия Блаженного, как Мусоргский, так и Гоголь. Ну, есть такие уникумы, которые вне закона.

Я делал рисунки к спектаклю «Ревизская сказка» по Гоголю: вешалка такая – тут бесконечные шинели, шинели, шинели, а тут галоши, галоши, галоши. Там все были в шинелях. Вырезался кусок занавеса – кусок, его откидывают, и это уже пелерина. Так начиналась «Шинель»…

«Преступление и наказание» Достоевского я несколько раз ставил: в Вашингтоне ставил, в Будапеште.

В Будапеште у «Преступления…» совсем другой вариант был, совсем другой дизайн, хотя это Давид Боровский делал также со мной. Там были такие три подворотни, глубокие ворота металлические, ржаво-железные. И он совсем по-другому выглядел. И центральные ворота уходили в глубину и там открывалась дверь на улицу. И был очень сильный момент – премьера была зимой – и распахнулись эти двери и оттуда холод, даже в Венгрии шел снег на улице, и вот оттуда пошли каторжники, с улицы прямо на зрителя, и пахнуло холодом, и я увидел сильную реакцию зрителя. Он в этом театре никогда не видел такого хода. Для этого театра, довольно традиционного, это было такое… примерно как в опере «Дон Джованни», где оркестр восседал на сцене, а дирижер свободно ходил по ней и дирижировал – также это было для них неожиданно. И многие их старые актеры прославленные были в какой-то оппозиции. Был очень мудрый старый у них руководитель Золтан Варкони, весь из капитализма. И в социалистической Венгрии он был такой же белой вороной, как я в его театре. Но мы с ним были очень вежливы, и у нас были отношения безукоризненные.

Когда меня выгнали из СССР и я начал скитаться, меня всегда поражало, что все знают Достоевского, а я его очень любил. У меня постановки Достоевского «покупали», и я мог жить. Я поставил пять раз «Преступление…», один раз «Бесы» – и это мне помогло выживать. И я выиграл у эмигрантов пари. Собрались злые эмигранты – когда я был в Америке – несколько волн последних. И они говорили:

– Мы не хотим вас огорчать, Юрий Петрович, но хотите, давайте пари любое, что на спектаклей десять кто-нибудь придет. А потом… Кому нужен ваш тут Достоевский? Им совершенно ничего не надо.

– Ну давайте пари, – большой стол сидел, начали пари заключать, достигли десяти тысяч долларов.

– Давайте спорить, через три дня это решится, будет премьера, и мы посмотрим, сколько продано билетов, сколько пройдет спектаклей. Установим канон – десять, то есть вы за то, что и десять не пройдет, да? Я спорю с вами.

Но они испугались спорить, потому что, видимо, поняли, что проиграют. И тут они стали отступать. Говорят:

– Давайте спорить на ужин хороший.

– Да я вас и так накормлю, без спора!

Прошло семьдесят с аншлагами, и стоячий билет стоил десять долларов. Для Америки это вообще феноменально…

Свидригайлов – очень интересная фигура вообще. И интересно, как она меняется со времени написания романа. Идет развитие жизни, общества, и очень, за эти полтора века или больше даже – с момента написания романа. И в общем, жизнь меняется, к сожалению, в худшую сторону – и нравственные и этические нормы. И благодаря этим измененным нормам меняется восприятие образа. К сожалению, возможны вот такие сочинения юношей и девушек, а с точки зрения падения нравственных, моральных и духовных устоев общества и появились эти сочинения, и Свидригайлов уже не кажется нам таким скверным, падшим, мерзким созданием. И наоборот, выходят грани человека, который сохранил яркую свою личность, который в век такого двоедушия: все как кружки фальшивые, с двойным дном… Борис Леонидович покойный говорил, что, «по-моему, большинство инфарктов в России от двоедушия – двойную жизнь ведут: между собой одно, а когда уже трое – нельзя это говорить».