а любовь к отечеству и правде, почтение к законам, омерзение к эгоизму и убеждение в той истине, что нельзя быть благополучным, не выполнив долгу звания своего».[107]
«Долг звания своего» сама Е. Р. Дашкова всегда выполняла ревностно. И в Академии наук, и в Российской академии, и в «Собеседнике», особенно ей дорогом.
Дашкова сплотила вокруг «Собеседника» многих талантливых литераторов — в этом несомненная заслуга и ее, и соредактора журнала советника дирекции Академии О. П. Козодавлева. Здесь печатались Фонвизин, Капнист, Княжнин, Богданович и самый большой поэт допушкинской поры Г. Р. Державин; в «Собеседнике» увидели свет и «К Фелице», и «Видение Мурзы», и «Бог». Потому-то, продираясь сквозь славословия по адресу «российской Минервы» и исторические небылицы, и сегодня с увлечением листаешь его толстые коричневатые страницы…
И все же не удалось Дашковой воздействовать своим «Собеседником» на развитие «истинных понятий». Екатерина II глушила критическое направление журнала, даже то робкое, которое наметилось было поначалу.
Государыню не разгневало сатирическое описание расточительства, лености, чрезмерной роскоши ее двора в оде «К Фелице» Державина: ведь жизни вельмож противопоставлялись умеренность и добродетельная скромность самой Фелицы («Мурзам твоим не подражая, почасту ходишь ты пешком, и пища самая простая бывает за твоим столом…» и т. д.), да и названа она была здесь «богоподобной».
А вот уже на «Вопросы» Фонвизина сочинителю «Былей и небылиц», касавшиеся проводимой ею самодержавной политики, Екатерина отвечала с крайним раздражением. Когда Фонвизин — анонимно, конечно, — попытался поднять на страницах «Собеседника» острые проблемы, связанные с моральной и интеллектуальной деградацией правящего класса, Екатерина эти попытки решительно пресекла. Гневный окрик государыни привел к тому, что писатель отказался сотрудничать в журнале, и к очередным трениям между Екатериной и Дашковой.
Тщетно было бы искать в «Собеседнике» страницы, написанные рукой А. Н. Радищева, Н. И. Новикова, критическое изображение не отдельных отрицательных явлений, а социальных порядков, их породивших, как и наивно ожидать реальных результатов от имевших место сатирических выступлений.
В статье «Русская сатира екатерининского времени», написанной Добролюбовым три года спустя после его юношеской работы о «Собеседнике» и свидетельствующей о значительной эволюции его взглядов, критик указывает на «печальную бесплодность» любой сатиры, которая «не находила возможности развивать свои обличения из этих простых положений — о вреде личного произвола и о необходимости для блага общества „общей силы закона“, которою бы всякий равно мог пользоваться».[108]
Добролюбов приводит множество примеров подобной бесплодности. Вот лишь некоторые. Сатира обличала роскошь и мотовство, а «Потемкин и другие вельможи забирали из казны деньги целыми мильонами и сотнями тысяч бросали на танцовщиц и на брильянты…» Сатира обличала тех, кто не заботится об общем благе, — «в это самое время вводились откупа, народ истощался рекрутскими наборами… страдал от неурожая и дороговизны, бродил без работы, помирая с голоду целыми тысячами…»[109]
Любопытно, что, рисуя трагическую картину истощения России в «блестящий век» Екатерины II, Добролюбов в значительной мере опирается на исследования Александра Романовича Воронцова, ставшего при Александре I государственным канцлером.
«…Оно (царствование Екатерины. — Л. Л.) было, конечно, с большим блеском, особливо по внешним делам; большие приобретения сделаны, служащие и к безопасности России, и к лучшему составлению всей массы. Но нельзя не признать, чтоб сердце России почти ежегодными рекрутскими наборами не было истощено: к тому прибавились налоги, прежде еще зрелости своей, чтоб Россия могла оные без изнурения выносить… Роскошь, послабление всем злоупотреблением, жадность к обогащению и награждения участвующих во всех сих злоупотреблениях довели до того, что люди едва ли уже не желали в 1796 году скорой перемены, которая по естественной кончине сей государыни и воспоследовала…»[110]
Может быть, Дашкова и не обладала государственными талантами своего брата, но по многим вопросам их взгляды совпадали. Взаимопонимание между ними с годами росло, и, может быть, на решение А. Воронцова принять предложенную ему Александром I должность государственного канцлера оказало влияние письмо сестры, где были такие слова: «Думаю, что Вас призовут к участию в восстановлении многострадальной Руси — полагаю по совести, что Вам не следует отказываться».[111]
Письмо это было написано в Троицком 18 марта 1801 г. Мы почти на два десятилетия ушли вперед от той поры, когда в Академии наук и Российской академии на ученых конференциях председательствовала женщина в глухом темном платье с орденской звездой, а нередко — и в тяжелой шубе, накинутой на плечи. В залах бывало холодно. Составляя «штатное расписание» Российской академии, Екатерина Романовна чуть ли не первыми назвала истопников: «…Необходимо… было иметь кассира и четырех инвалидных солдат для топки печей и ухода за домом…»[112]
«Доблестный начальник», «покровительница муз»… Казалось бы, годы свершений — счастливые годы. Они не были счастливыми.
Дашковой все давалось с трудом, с «беспокойством и хлопотами».
Она ссорится с генерал-прокурором А. А. Вяземским, чинившим препятствия в издании карт русских губерний — он «стал внушать мне отвращение к директорской деятельности» (и это в первые же ее «академические» месяцы). Она не ладит с фаворитом А. Д. Ланским и со сменившим его Зубовым. (Герцен писал: «Историю Екатерины II нельзя читать при дамах».) Спорит с самой Екатериной, отстаивая свою точку зрения на порядок расположения слов в словаре Российской академии, и добивается, собрав мнения академиков, того, что словарь издается по ее, а не по императрицыному плану. Довольно решительно редактирует материалы, присылаемые Екатериной в «Собеседник», а иногда и позволяет себе громко критиковать их (Екатерина перестала присылать свои «Были и небылицы» в журнал).
Впрочем, если верить «Запискам», Екатерина Романовна отдавала себе отчет в том, что назначение ее в Академию приведет к новым осложнениям отношений с Екатериной II.
Так описывает она свои чувства той поры: «Смущенная и пораженная, я велела никого не принимать и… стала размышлять над беспокойством и хлопотами, которые доставит мне это место; что еще хуже — я предвидела, что между мной и императрицей возникнут неоднократные недоразумения».[113]
Эти предвидения оправдались спустя самое непродолжительное время. Должно быть, Дашкова чересчур всерьез взялась за дела. Екатерина Алексеевна этого не любила. Понимание того, что ее самостоятельность мнимая, — для Дашковой драма. «… Она больна, печальна и очень изменилась… — писала брату Елизавета Полянская, — может быть, к ней и вернется фавор, пошатнувшийся за последнее время».[114]
Она довольно скоро становится при дворе объектом шуток. Любой ее срыв (а с годами характер ее портится) делается предметом длительных обсуждений и насмешек. Она приказала зарубить соседских свиней, забравшихся к ней в сад и попортивших любимые ее цветы, и вот уже затевается в земском суде «следственное дело о зарублении… голландского борова и свиньи»; суд выносит постановление взыскать с княгини Дашковой 80 рублей штрафа и «объявить ее сиятельству, дабы впредь в подобных случаях от управления собой (т. е. самоуправства. — Л. Л.) изволили воздержаться», в чем она должна была дать расписку.[115] Надо думать, что Екатерина Романовна чересчур сурово была наказана за самодурство и не без оснований усматривала в этом «посрамление своей личности». Глупая история стала темой пьески Екатерины II «За мухой с обухом», где действуют Пострелова и Дурындин. Правда, когда пьеса была написана, императрица решила изменить имена и, как свидетельствует статс-секретарь Екатерины II А. В. Храповицкий, выкинуть «хвастовство Постреловой о вояжах», что делало намеки слишком уж прозрачными.
«…Вы говорите, что я чересчур остро чувствую мелкие обиды, которые мне наносят… Пусть оставят меня в покое и пусть Ваши друзья не добавляют к оскорблениям, заставляющим меня страдать… Ни о чем не прошу, как только о том, чтобы служить без унижений, в противном случае откажусь от службы и покину родину. Я и 14 месяцев не останусь в стране после того, как брошу Академию, — вот почему все, что происходит теперь со мной, так меня расстраивает и рвет мне душу на части…» «…Не могу спокойно сидеть и ждать новых оскорблений и придирок — я их ничем не заслужила».[116]
Уже летом следующего года Екатерина Романовна «испросила трехмесячный отпуск». Везет свою любезную миссис Гамильтон, приехавшую к ней погостить, в Москву и в Троицкое («где мне так хотелось жить и умереть»). Ее приводит в восторг, что Гамильтон, англичанка, видевшая немало прекрасных парков своей родины, одобрила и ее сад (он «был не только распланирован мной, но где каждое дерево и каждый куст были посажены по моему выбору и на моих глазах»).
Однако, должно быть, тихие радости были Дашковой заказаны. «Зимой у меня было много домашнего горя, которое сильно расшатало мое здоровье». Речь шла об отношениях с детьми. С дочерью эти отношения разладились уже давно. Похоже, что Анастасия Щербинина была во всем противоположностью матери. Из переписки доходят обрывочные сведения о ее сумасбродствах, периодических разрывах с мужем, скандалах, мотовстве, долгах; она попадает под надзор полиции, под опеку… Дашкова писала по начальству, поручалась, выкупала, стращала. Разлад превращался в полное взаимное неприятие, столь неодолимое, что даже в годы ссылки мать и дочь не смогли ужиться вместе. Первое время Анастасия ходила к матери обедать, потом перестала.