Во имя Гуччи. Мемуары дочери — страница 48 из 58

Как единственный обвиняемый по делу о мошенничестве в особо крупном размере в высшем суде Манхэттена, отец, должно быть, мысленно возвращался к тем дням 1953 года, когда он смотрел на статую Свободы, прежде чем сойти на берег в бухте Нью-Йорка с мечтой о покорении Америки. Он бродил по Пятой авеню, где положил глаз на свой первый американский магазин, представляя свою фамилию, сияющую большими золотыми буквами в самом сердце этого города. Пару лет спустя, когда синдром смены часовых поясов и возбуждение не давали ему заснуть по ночам, он писал одно из своих многочисленных любовных писем своей Брунине в Рим: «Я хочу, чтобы ты увидела, как здесь все прекрасно… Нью-Йорк — это по-настоящему роскошная жизнь… как замечательно жить так, как живут здесь!»

Эти мечты были изодраны в клочья теперь, когда он сидел в зале суда, тесно переплетя пальцы рук, сложенных на коленях. Преданный, изгнанный и опозоренный, папа казался как-то меньше, чем обычно, ссутулившись на своем месте и глядя прямо перед собой, пока журналисты и публика занимали свои места позади нас. Это был тот момент, которого мы все ждали. Месяцы разговоров и молений завершились. Помимо нас с Сантино, никто из членов семьи не присутствовал, не было никого из его прежних коллег или сотрудников. Единственная демонстрация солидарности обнаружилась в виде ряда характеристик, напоминавших судье о множестве благотворительных начинаний, которые поддерживал мой отец. Маурицио умыл руки. Роберто и Джорджо предпочли остаться в Италии, да и Паоло, главный информатор, щеголял своим отсутствием.

Пока я старалась не поддаваться слабости, процедура шла своим чередом, и суд удалился на совещание перед вынесением приговора. Мучительная неизвестность происходящего за тяжелой дубовой дверью тяготила, но стенографист позднее должен был представить официальный отчет о ходе обсуждения вердикта. Поверенный моего отца, Милтон Гулд, который был всего на четыре года моложе него, начал с напоминания судье, что папа не только полностью сотрудничал со следствием и выплатил бо́льшую часть долга, но и с легкостью мог бы скрыться в Италии, чтобы избежать преследования. Вместо этого он предпочел «преднамеренно, обдуманно и с пониманием» предстать перед обвинителями и своей ответственностью.

— Как поступить с человеком в возрасте восьмидесяти одного года, который столь ярко продемонстрировал раскаяние? — вопрошал он.

Судья с самого начала не выказывал никакого сочувствия:

— Я понимаю, что мистеру Гуччи восемьдесят один год, но ему был семьдесят один, когда начался весь этот сговор… И это, безусловно, самое крупное мошенничество с налогами, с которым я когда-либо имел дело.

Однако он все же согласился с Гулдом в том, что это также было самое «дилетантское» мошенничество, с которым сталкивались они оба за свою практику.

— Перед нами человек, не искушенный в финансовой системе Соединенных Штатов, — согласился Гулд. Нет никаких доказательств, сказал он, что мой отец был автором этого мошенничества или даже «активно принимал участие в разработке его механизма» — он просто пользовался его преимуществами, как и все остальные его родственники.

Когда папу спросили, хочет ли он что-нибудь сказать суду, поверенный начал было говорить за него, но папа его прервал. Он видел, что судья сомневается в нем, и полагал, что если обратится к нему напрямую — от всего сердца, то сможет воззвать к чувствам сострадания и справедливости судьи. Позднее, читая расшифровку этого слушания, я понимала, насколько папа, по-видимому, нервничал, если его подвел безупречный в обычных обстоятельствах английский. Он говорил о том, как много значат для него компания GUCCI, его родственники, друзья и сотрудники. («Две тысячи человек, все крутятся, все работают. Работа была моей радостью».) Он признал, что не прислушался к советам адвоката, заговорив самостоятельно, но добавил:

— В обстоятельствах столь серьезных, столь важных, столь тяжелых я просто не могу воздержаться.

Он попросил прощения за финансовые нарушения и согласился, что ему придется испытать на себе их последствия, но потом объяснил: за тридцать два года подписал скорее всего не больше пары чеков. Он сказал, что редко появлялся в банке и «никогда в этом особо не разбирался».

Потом голос его начал прерываться:

— Нет смысла пытаться защищать себя и свои поступки словами «я не знал». Нет. Нет! Я не ребенок. Я — совестливый человек и признаю себя виновным… Лишь молю, чтобы Всемогущий Бог — продолжал он, — дал мне силы пережить этот день. Мне так жаль! Прошу вас, я сам на себя зол.

Когда Гулд прервал его и сказал, что он не обязан это делать, отец, подавленный, сел на место. После этого адвокат сообщил судье, что они являются свидетелями «самой драматической фазы распада человеческого существа». Он добавил, что в семье обвиняемого имеют место серьезные разногласия.

— В сущности, этот человек был отлучен от здания, которое он возвел. Он создал этот бизнес. И сделал фамилию Гуччи всемирно известной компанией, а теперь он из этой компании изгнан и пребывает в ужасном состоянии.

Папа утирал слезы, а адвокат тем временем уподобил его положение ситуации шекспировского Короля Лира, дети которого разрывают его королевство на части, в результате чего он умирает с разбитым сердцем.

— Люди, которым [Альдо Гуччи] дал доступ к власти и богатству, — это люди, которые не только получали выгоду от этой схемы, но и уничтожили его самого, — завершил свою речь адвокат.

Судья объявил перерыв, а спустя время все они молча, один за другим, снова вернулись в зал суда. Стоило мне увидеть лицо отца, как я поняла: должно быть, произошло нечто очень важное. На лице его было непривычное выражение, и сердце мое ушло в пятки. Затем судебный клерк объявил: «Всем встать!» — и в зал быстрым шагом вошел судья в мантии. Когда я увидела, как сжаты его челюсти, мне едва не стало дурно.

Папа встал вместе со своими адвокатами. Он был так близко, что я могла почти коснуться его рукой, но вместо этого мой взгляд, отчаянно пытавшийся передать ему мою вечную любовь и поддержку, упирался в его затылок. Все мои мышцы напряглись, когда прокурор начал свою речь с подведения итогов дела и формальной просьбы приговорить обвиняемого к тюремному заключению. Затем Гулд произнес свои заключительные замечания, но, вместо того чтобы молча его выслушать, судья неоднократно прерывал адвоката, вставляя свои замечания.

Кожу стало покалывать от жара, и я почувствовала, как по пищеводу поднимается желчь. Во рту было так сухо, что я едва могла сглотнуть. Все это дело было фарсом, и все же у меня возникло ощущение, что другие смотрят на него иначе.

Когда Гулд сел на место, как мне показалось, со вздохом, судья спросил моего отца, не хочет ли он что-нибудь добавить. Зная, что каждое сказанное им слово будет передаваться по длинной цепи предателей, он откашлялся, снова встал и голосом, который я едва узнала, сказал, что ему «очень жаль». Затем заговорил, запинаясь так, что мне стало физически больно.

— Это последний отрезок моей жизни, и мы завершаем [его] очень плохо, очень негативно… — запинаясь, начал отец. Он просил о снисхождении и взывал к «мягкосердечию» судьи. Промокая глаза носовым платком, он утверждал, что был жертвой «расправы… со стороны сына, который жестоко отплатил мне». Думая о Паоло, он собрался с силами и объявил:

— Я не умею ненавидеть, ваша честь. Я прощаю его. Прощаю всех, кто хотел, чтобы я оказался сегодня здесь, и других, испытавших удовлетворение от мести, которых лишь Бог волен судить… Благодарю вас.

Я сопротивлялась побуждению вскочить на ноги и тоже что-нибудь сказать. Мне хотелось вскричать: «Это неправильно! Вы не можете послать этого человека в тюрьму. Пожалуйста — это же его убьет!» Вместо этого я застыла на месте, лишившись дара речи. Судья говорил в течение нескольких мучительных минут, а потом вперил взор прямо в лицо отца.

— Вы приговариваетесь к заключению под стражу сроком на один год и один день.

Мне показалось, что время в зале суда остановилось.

«Один год и один день».

Из моих глаз градом сыпались слезы, но я не могла сдвинуться с места. Все, чего достиг мой отец, этот момент разрушит. До конца дней его будут называть Альдо Гуччи, человеком, сидевшим в тюрьме за уклонение от уплаты налогов.

Папа слегка покачнулся — ноги не держали его. С трудом сохраняя равновесие, он наклонил голову в знак благодарности, когда судья согласился отсрочить исполнение приговора на месяц, чтобы дать ему — и нам — время подготовиться. Ему было приказано сдать свой паспорт, чтобы он не мог бежать в Италию. Вокруг меня поднялась суматоха: журналисты спешили прочь из зала, чтобы сдать свои репортажи и придать еще бо́льшую публичность позору отца. Его адвокаты переговаривались вполголоса, складывая свои документы. Мое внимание сосредоточилось на отце, который стоял совсем один. Я боялась, что ему в любой момент могут отказать ноги, как и мне мои.

Глядя, как его уводят в боковую комнату для завершения каких-то формальностей, я силилась понять, в чем смысл «правосудия», если сажают в тюрьму такого старика. Как могло случиться, что его безмерный вклад в общество за многие годы не был принят во внимание? Все просто: для этого он был птицей слишком высокого полета. Правительству нужно было устроить из его дела показательный процесс, как прямо сказал об этом будущий мэр Нью-Йорка Рудольф Джулиани, который заявил репортерам на лестнице, что этот приговор должен послужить уроком другим. К нашему большому удивлению, Гулд сказал прессе, что не считает этот приговор «суровым или несправедливым». Ну, а я именно так и считала.

К тому моменту, когда я подошла к папе в фойе, он сумел собраться с силами, чтобы смотреть мне в лицо. Он стыдился своих почерневших ногтей, которые вдавливали в подушечку с чернилами, снимая отпечатки пальцев, поэтому сжал руки в кулаки. А впереди было очередное бесчестье, поскольку ему еще предстояло встретиться с журналистами, которые ждали его снаружи с камерами и микрофонами наготове. Он повел меня через это людское море к ожидавшей нас машине. В сиянии вспышек мой отец больше не выглядел побежденным, запятнанным человеком в худши