Во имя Гуччи. Мемуары дочери — страница 49 из 58

й день своей жизни: он снова был тем неутомимым дотторе Гуччи, который воспринимал эту последнюю неудачу так же, как и любую другую. Я гордилась им, как никогда прежде.

Когда мы, наконец, добрались до машины и водитель отъехал от здания суда, отец всем телом откинулся на спинку кожаного сиденья и расстегнул пуговицу на пиджаке. Единственное, чего он хочет, пробормотал папа, — это приехать домой, увидеть маму и улететь в Палм-Бич.

Мы уже договорились, что она прилетит сразу же после слушания, чтобы мы могли вместе отправиться во Флориду. Мы надеялись отпраздновать там окончание этого кошмара. А вместо этого нам предстояло считать дни до того момента, пока папу заберут в тюрьму Эглин в пригороде города Пенсакола, штат Флорида. Это должно произойти в октябре — через месяц.

Приятно было погреться на солнышке. Прилетел Сантино, и все старались как можно лучше провести время вместе. Мама готовила для нас обед на веранде; мы отдыхали и подолгу купались, изо всех сил стараясь выбросить проблемы из головы. Мне нравилось наблюдать за папой, от которого не отходила его любимая Алексина, хотя у меня не переставая ныло сердце, ибо я знала, что песочные часы уже перевернуты.

Когда настало то страшное утро, нам пришлось собрать все свои силы, чтобы просто пережить его. Мы с матерью привыкли видеть моего отца в костюме, когда он брал с собой сумку с запасной одеждой и уезжал на работу. Однако утро 15 октября не было обычным рабочим днем. Мы старались крепиться, но осознание того, куда он направляется, доконало нас, и мы обе разрыдались.

Отец с сухими глазами расцеловал нас на прощание.

— Ладно, папа, я приеду тебя навестить, как только мне позволят, — пообещала я.

Он сел на заднее сиденье ожидавшей его машины и ни разу не оглянулся. Не думаю, что он мог себе это позволить. Он настоял, что поедет один, и ничто не могло разубедить его. Я бы с радостью пошла наперекор его желаниям, чтобы провести с ним как можно больше последних мгновений, но тюремные правила запрещали родственникам сопровождать заключенных.

Мы с мамой стояли на дорожке и смотрели, как машина набирает скорость и стрелой пускает из-под колес гравий. Как бы мы ни старались поддержать друг друга, ничто из сказанного нами не могло облегчить наши общие, глубоко запрятанные опасения, что отец может не пережить следующий год. Нас мучили мысли о нем, образ отца в тюремной униформе и спящего на нарах рядом с Бог знает каким преступником, в разлуке со всем привычным и знакомым.

Федеральная тюрьма Эглин, расположенная на так называемом флоридском языке, входила в категорию тюрем с наименее строгим режимом и была предназначена для преступников — «белых воротничков». Эту тюрьму, обустроенную на шестом, дополнительном, поле базы ВВС Эглин неподалеку от Форт-Уолтон-Бич, пресса окрестила «клубом федералов», или «кантри-клубом», но это все равно была тюрьма. А журналисты… что ж, ведь это не они оказывались каждую ночь запертыми в обществе незнакомцев, вдали от всего родного и привычного.

По прибытии на место у отца снова сняли отпечатки пальцев и присвоили ему тюремный номер 13124–054-Е — его новую идентичность. Ему было отведено место в спальне на тридцать две койки, в секторе D. Его одежду заменили накрахмаленной голубой рубашкой, брюками и свитером, белыми носками и кроссовками. Ему не разрешили оставить брючный ремень, часы и вообще любые личные вещи, за исключением очков в роговой оправе.

Охранники проводили его в блок, где содержались семьсот заключенных; там папе выдали подушку, одеяло, полотенце и униформу. У него была собственная койка и маленький закуток, но помимо этого — никакого уединения. Служащий тюрьмы ознакомил его с повседневным распорядком: подъем в пять тридцать утра, отбой в половине одиннадцатого вечера, построения с перекличкой пять раз в день. На завтрак отводилось полчаса, на обед — час, ужин был в половине пятого вечера. Каждый заключенный должен был работать примерно по сорок часов в неделю со сдельной оплатой по нескольку центов в час; эти деньги они могли потом тратить на телефонные звонки, газеты, сладости или свежие фрукты. Папа был прикомандирован к отделу пошива одежды, его задачей было штопать одежду и горячим утюгом наклеивать на нее номера — должно быть, надзиратель решил, что это подходящая работа для человека с его биографией.

Каждому заключенному разрешалось сделать по два телефонных звонка продолжительностью пятнадцать минут в день, и к аппарату постоянно выстраивалась длинная очередь из собратьев-заключенных. Уединиться для разговора никакой возможности не было, зато было давящее ощущение, что кто-то еще за твоей спиной ждет своей очереди, чтобы урвать несколько драгоценных минут общения с любимыми людьми.

Первый оплаченный папин звонок был в Палм-Бич. Он позвонил маме, чей голос жаждал услышать. Он отстоял положенное время в очереди с остальными заключенными — и это стало началом ежедневного ритуала, который поддерживал их обоих все время его заключения. Как только он произнес слова «привет, Бруна», она поняла, что он не в себе. Это был всего второй раз за всю жизнь, когда она услышала, как он плачет. Впервые это случилось, когда она пыталась расстаться с ним в начале их ухаживания, и он потряс ее, упав на колени и обещая сделать ее своей королевой.

Тогда, как и теперь, она быстро положила конец его слезам.

— Альдо! — перебила она его, когда он начал жаловаться, что тюремщики отобрали у него все. — Альдо, послушай меня! — настойчиво повторила она. Его жалобы прекратились, и она услышала, как он резко втянул в себя воздух.

— Я всегда буду рядом с тобой, но при одном условии, — сказала она ему. — Ты должен оставаться сильным.

Ее ответ был встречен каменным молчанием, но она понимала, что он слушает.

— Если я еще раз услышу тебя таким, ты больше никогда меня не увидишь. Ты меня понимаешь?

Их время почти истекло, но его осталось как раз достаточно, чтобы отец собрался с мыслями и сказал ей:

— Да, Бруна. Я понимаю. Te lo prometto[85].

Когда разговор прервался, мама стала молиться о том, чтобы сделанного ею внушения оказалось достаточно, и это поможет ему пережить первую долгую ночь. Сидя за его письменным столом с видом на сад, плача горькими слезами, она не представляла, что ее суровая любовь задаст тон всему остальному времени, что он проведет в заключении.

— Бруна — мой Гибралтарский столп, — хвастался он. — В ней я черпаю свои силы.

Я была шокировала тем, что́ она сказала папе в тот вечер (позднее она рассказала мне об этом). Впервые в жизни я осознала, насколько цепким на самом деле был ее инстинкт выживания и какой выносливой она могла быть. Я не преминула сказать ей об этом:

— Всю свою жизнь ты считала, что люди презирают тебя как временную любовницу. Теперь они знают, что ты — женщина мужественная, несгибаемая и решительная. Это та женщина, которую папа знает и любит. Это твое природное качество.

Однако еще более сильными, чем все, что говорила я, были слова Руби Хамры, которая вскоре после этого встретилась с мамой за обедом. За прошедшие годы они сдружились, и, перед тем как Руби навсегда уехала из Нью-Йорка, мама пригласила ее на блины в русскую чайную.

— Бруна, не знаю, увидимся ли мы когда-нибудь снова, но я хочу кое-что тебе сказать: ты самая сильная из всех знакомых мне женщин, — сказала эта акула пиара моей изумленной матери. — Никто не умеет совладать с Альдо так, как ты. Со всеми остальными он — сущий дьявол, но как только ты оказываешься рядом, он меняется. Не знаю, что ты с ним сделала, но это сработало.

Мама была ошарашена этим откровением, но впервые в жизни ей пришло в голову, что, может быть, она действительно крепче, чем думала сама.

— Он вырос в очень строгой семье, — пояснила она Руби, защищая любимого мужчину. — Его учили показывать, кто здесь главный. Он никогда не мог расслабиться, не оказавшись на расстоянии от всего этого. Полагаю, я — единственный человек, с которым он действительно мог быть самим собой.

Лишенный своего имени и своей гордости, он только это и мог делать — быть собой. И поскольку у него осталось так мало от соблазнов прежней жизни, он пришел к осознанию, что на свете есть только один человек, с которым он хочет провести остаток своих дней — его любимая Бруникки со скрытым стальным стержнем внутри, которая просто всегда любила его таким, какой он есть.

Глава 25Тяжелая разлука Бруны и Альдо

Помню, как отчаянно мы с мамой жаждали очередного приезда отца, когда я была маленькой девочкой. Мы начинали ждать его общества, как обычно ждут лета. И, точно долгожданная смена времен года, он приносил с собою теплый ветер и делал ярче краски нашего мира.

Теперь же все поменялось местами. Это папина жизнь стала монохромной, и теперь он точно так же ждал наших приездов. Увы, они были запрещены в течение первых нескольких недель — это правило было призвано помочь заключенным войти в новый ритм жизни. Нам оставалось только ждать, и мы с мамой вернулись в Нью-Йорк, где она стала папиной «горячей линией», принимая его 15-минутные звонки примерно в шесть вечера каждый день — в зависимости от того, когда ему удавалось добраться до телефона, — и он рассказывал ей о событиях своего дня, а она подробно расспрашивала о его самочувствии.

— Ты хорошо кушаешь, Альдо? Ты спишь по ночам, Альдо? Люди к тебе добры?

Его же, в свою очередь, интересовало только одно — когда мама сможет навестить его. Она обещала вскоре приехать, но они оба знали, что в ближайшем будущем это маловероятно. Он осознавал, насколько тяжело это будет для нее, и не хотел заставлять ее делать то, что могло расстроить. Никто из них не мог махнуть рукой на другого, и они прекрасно знали, что не могут расстаться, но обоим требовалось время, чтобы привыкнуть к переменам.

Посетители допускались в Эглин по воскресеньям, с восьми утра до трех дня. При первой же возможности мы с Сантино полетели на побережье Мексиканского залива, не представляя, чего ожидать. Я испытала облегчение, увидев, что это место с его залитым солнцем ландшафтом и дубами, увитыми испанским мхом, совершенно не похоже на представлявшиеся мне образы тюрем, знакомые по кинофильмам.