«Не лечится».
Я слышала эти слова, но поначалу они просто не доходили до меня, пока мы пытались переварить этот последний удар. Папа, похоже, пребывал в состоянии полного отрицания. Он не желал знать никаких медицинских подробностей и посоветовал врачам иметь дело только со мной и мамой. Однако при дальнейших расспросах признался, что ощущал дискомфорт уже несколько месяцев, но — поскольку это началось в самый разгар переговоров о его расставании с компанией — предпочел игнорировать его. И вот теперь наступили последствия.
Заламывая руки, моя мать повторяла:
— Я так и знала, я так и знала!
Ее худший кошмар сбылся.
— Не хочу, чтобы кто-то еще об этом знал, — заявил отец.
— Но, Альдо, а как же твоя семья? — спросила она.
— Нет! — рявкнул он. — Они этого не заслуживают.
Повернувшись к нам обеим с мрачным выражением лица, он заставил нас поклясться, что мы не станем никому ни о чем говорить, и мы дали слово.
Несмотря на свой диагноз, следующие несколько дней он оставался в замечательно бодром расположении духа, вслух мечтая о том, чем мы займемся, когда он выпишется из больницы. Как только его отпустили домой, они с мамой на несколько недель полетели в Палм-Бич, чтобы побыть вдвоем в том месте, которое было так дорого им обоим. Мой отец построил этот дом с нуля специально для нас; никто, помимо нашей маленькой семьи, никогда там не жил, ничто не пятнало его волшебную атмосферу, которая, казалось, служила панацеей от любых горестей. Ни в одном другом месте родителям не удавалось добиться такого особого эффекта.
Этот последний перед продажей дома приезд, должно быть, был печальным, особенно для папы. Прогулки по его любимому тропическому саду, уход за любимой лужайкой наверняка снова и снова разбивали ему сердце. Хотя теперь мне хотелось проводить с ним каждую оставшуюся минуту, я была рада, что не присутствовала при этом последнем прощании.
Почти сразу после их возвращения в Нью-Йорк я смогла поделиться с ними новостями совсем иной природы.
— Я жду ребенка, — сказала я им, надеясь, что это даст родителям какую-то передышку. — Малыш родится в феврале.
Думаю, они были рады тому, что какая-то радость ждет нас впереди — и наши с Сантино отношения стали более сносными.
Так совпало, что мы с папой посещали одну и ту же ультразвуковую клинику: он — для обследования простаты, а я — в связи с беременностью. Однажды мы одновременно вышли из разных кабинетов и взялись за руки в приемной.
— Папа, это девочка! — объявила я.
Папа рассмеялся.
— Слава богу! — воскликнул он. — Будь это мальчик, я не желал бы об этом знать.
Похоже, перспектива появления на свет еще одной внучки поддержала его дух хотя бы на некоторое время, то есть пока не пришла пора расстаться с Америкой навсегда.
Продлив свое пребывание там, насколько это было возможно, они с матерью сели в «Конкорд», чтобы в последний раз вылететь из аэропорта Джона Кеннеди. После тринадцати лет постоянных перелетов в Лондон и обратно отец стал одним из самых узнаваемых пассажиров этого реактивного пассажирского самолета. Не говоря о гламурности обстановки, шампанском и икре, больше всего он любил «Конкорд» за скорость — этот самолет словно был его собственным отражением. Вскоре после взлета он взял мою мать за руку и тихонько спросил:
— Ничего, если я сейчас поплачу?
Не в силах ответить, она кивнула и сжала его ладонь, а он отвернулся к окну, глядя на исчезающий внизу ландшафт города, и дал волю слезам.
Несмотря на его недуг и начатый курс химиотерапии, лето 1989 года было для нас и памятным, и необыкновенным. Собравшись всей нашей маленькой семьей — я с Сантино и Александрой, мама и папа, — мы отправились в прибрежный городок Порто Эрколе, расположенный в полутора часах езды на машине к северу от Рима, где мои родители держали небольшую квартиру. Отец предложил на неделю арендовать судно и отправиться в плавание вдоль побережья Арджентарио, знаменитого серебристым блеском листвы оливковых деревьев, от которого оно и получило свое имя.
Скользя по чистым открытым водам на старой деревянной шхуне, мы бросали якорь в какой-нибудь уединенной бухте и садились обедать: за spaghetti alle vongole[90] следовал branzino, сибас с вареным картофелем и петрушкой. Лежа под тентом в плавках, наслаждаясь солоноватым воздухом и грея измученное тело на солнышке, папа читал, иногда плавал, потом дремал. Никогда не видела его таким умиротворенным. Наверняка про себя он думал: неужели каждое лето не могло быть таким? Он, зная, что ему остались последние месяцы жизни, осознавал: важны не деньги, не успех, а общество тех, кого мы любим. Всякий раз, когда пересматриваю видеозаписи тех замечательных нескольких дней, меня охватывает чувство глубокой грусти.
Вернувшись в Рим, отец продолжил лечение и настоял, чтобы за ним ухаживала мама, а не предоставленная в его распоряжение медсестра. Он настолько безгранично доверял матери, что она шутила: «Если бы я велела ему есть землю с оливковым маслом, думаю, он бы послушался!» Его Бруникки заботилась обо всем — следила и за диетой, и за сном. Какое-то время ее уход помогал, и он хорошо переносил терапию.
Когда год клонился к закату и папа еще достаточно хорошо себя чувствовал, чтобы путешествовать, мы решили провести традиционное Рождество дома в Беркшире, в доме, который он всегда любил. Мне также не терпелось показать им, как я вдохнула новую жизнь в наш старый дом. Наполненный тихой фоновой музыкой, с Александрой, которая сидела перед телевизором и смотрела мультики, он больше не напоминал мавзолей, как было когда-то.
За неделю до Рождества приехали babbo и nonna, и Александра была вне себя от волнения. Она стремглав бросилась к дедушке, стоило ему переступить порог, и он наклонился и погладил ее по голове, как когда-то ласкал меня, а потом затеял игру, в которую они всегда играли вместе. «C’ho una cosina!»[91] — говорил он, потом доставал какую-нибудь сладость или игрушку из кармана, держа ее так, чтобы внучка не могла сразу схватить, и заливисто хохотал. Этот маленький ритуал — одно из самых любимых воспоминаний Александры о нем.
Казалось, папа был очень счастлив. Как всегда повторяла мама, «у твоего отца было три страсти: еда, сады и женщины. И я сказала бы, что из этих трех вещей он больше всего любил возиться в саду». В Беркшире у него были все три удовольствия разом, так что, пока мама готовила ужин, он бродил по нашим землям, как в былые времена, любуясь розами и приморскими соснами, которые посадил много лет назад. На моей прежней детской площадке теперь были размещены в стратегически важных местах статуи работы Эмилио Греко, одного из его любимых художников. Отец говорил, что их округлые формы напоминают ему о моей матери, и всегда с большой гордостью полировал каждый изгиб, веселя всех окружающих.
Трапезы проходили весело, поскольку отец заручался нашей с Сантино и Александрой помощью как сообщников, чтобы тайком полакомиться блюдами, которыми мама больше не разрешала ему наслаждаться. Она, разумеется, знала о его проделках и играла на публику: качала головой или грозила пальцем всякий раз, заметив, что он отщипнул кусочек сыра или жирную корочку с запеченной курицы. Мы хихикали, когда он притворялся пристыженным, и стоило матери отвернуться, как Александра просила повторить этот номер.
— Еще, Баббо! — восклицала она снова и снова.
У всех было настоящее рождественское настроение, но тут вмешалась судьба. Мама получила известие о том, что взломщики попытались проникнуть в ее римскую квартиру, поэтому она поспешила в Рим, чтобы убедиться, что ничего не пропало, обещая вернуться через пару дней. Хотя грабители так и не проникли внутрь, они сильно повредили дверь, и она чувствовала бы себя неуютно, оставив все как есть. Папе невыносимо было расставаться с ней, так что он тоже решил лететь в Италию, и в результате мы встретили Рождество втроем.
Мама всегда говорила, что ничто не происходит без причины, и когда через пару дней после возвращения в Рим здоровье отца внезапно стало стремительно ухудшаться, она сочла, что так было уготовано судьбой. Его госпитализировали в клинику Вилла Фламинья, где дальнейшие исследования показали, что рак уже охватил печень и поджелудочную железу. Песочные часы снова были перевернуты.
Не в состоянии разобраться в том, что мама пыталась сказать мне сквозь рыдания по телефону, я сама позвонила врачам, чтобы задать тот вопрос, который боялась задавать она:
— Сколько?
— Один-два месяца. Если повезет — три.
Этот ответ заставил меня прикрыть ладонью живот в непроизвольном защитном жесте. До предполагаемой даты родов мне оставалось всего семь недель, и я уже забронировала место в лондонской Портлендской больнице, собираясь в середине февраля родить вторую дочь. Авиакомпании, как правило, отказывались перевозить женщин на последнем сроке беременности, а после тридцати шести недель отказ становился категорическим, так что мне нужно было действовать быстро. Отказавшись от плана рожать в Англии, 14 января я вылетела в Рим вместе с Сантино, Александрой и ее няней, чтобы быть рядом с отцом и провести с ним все время, которое нам осталось.
По прибытии я нашла маму в ее собственном маленьком мирке: она словно обладала каким-то интуитивным знанием о ситуации, которым не поделилась со мной. В то первое утро я подождала, пока она закончит причесываться и наносить макияж, а потом мы поехали навестить папу. Как всегда, ее внешность была выше всяческих похвал, но ни помада, ни румяна не могли скрыть ее внутренней опустошенности.
В то первое утро по дороге в больницу я ожидала худшего, но с облегчением увидела отца в прекрасном настроении. Он сидел в постели, нацепив очки в роговой оправе, и читал газету. Рядом с ним на столике стоял телефон. Он выглядел так, будто мог в любую минуту встать и выйти оттуда. Рассказав нам о своем состоянии и заметив вслух, насколько сильно вырос у меня живот, он обратился ко мне со словами: