Отец по-прежнему ответил на его слова только кивком.
Паоло явно был ошарашен видом отца, бормотал что-то насчет того, как ему жаль, а Роберто — самый словоохотливый среди них — снова пожаловался, мол, следовало сообщить им раньше. Как бы между прочим он добавил:
— Надеюсь, ты не страдаешь.
Немногочисленные реплики отца были краткими и сухими, за исключением одного многозначительного замечания:
— Время, проведенное в больнице, — равно как и проведенное в тюрьме, — дало мне массу возможностей, чтобы все обдумать.
И больше он ничего не говорил. Его безразличие к ним было ледяным, и Джорджо нервно спросил, могут ли они что-нибудь сделать. Мой отец по-прежнему отказывался участвовать в разговоре. Поначалу мне показалось, что он ждет от них слов извинения или объяснений — чего-то такого, что могло бы каким-то образом оправдать их поступки, приведшие в результате к продаже компании. А они вместо этого сыпали одними банальностями.
Некоторое время посидев в своем углу, мама больше не могла оставаться в комнате ни минуты и, торопливо извинившись, вышла вон. Трое братьев нервно переглянулись, потом посмотрели на меня, затем снова на папу, который по-прежнему сидел, точно каменный. Один за другим они постепенно начали понимать, зачем их призвали. То был Судный День.
Папа не имел намерения произносить какие-либо трогательные последние слова. Для их душ не было ни прощения, ни искупления.
Об этом говорило его почти полное молчание. Он умирал — и пригласил их для того, чтобы они увидели: единственными людьми, которые действительно что-то для него значили, были те, что все это время оставались рядом с ним.
Им ничего не оставалось — только уйти, его презрение кололо им глаза.
Они поцеловали его на прощанье и гуськом вышли из палаты, тихо прикрыв за собой дверь. Только тогда он расслабил спину и сгорбился. Больше никаких дел у него не осталось.
Все еще расстроенная этой встречей, мама поехала домой, чтобы отдохнуть, поэтому остаток дня я провела рядом с папой. Он был задумчив, почти меланхоличен. У меня было такое ощущение, будто закрылись двери: он больше не хотел взаимодействовать с внешним миром. Я спросила, нужно ли ему что-нибудь. Он едва заметно покачал головой. Бросив на него перед уходом последний взгляд, я ощутила внезапное предчувствие.
— С тобой все будет в порядке, папа? — встревоженно спросила я.
Он поднял взгляд, словно только что осознал, что я еще нахожусь в комнате.
— Со мной все будет в порядке, — ответил он, выдавив улыбку. — Поезжай домой, Патрисия. Отдохни. Это был долгий день.
Ночью в какой-то момент монахини обнаружили, что он упал и лежит на полу возле своей койки. Он перенес кровоизлияние в мозг, и сознание в нем едва теплилось. Около пяти утра они позвонили матери, и мы поспешили в клинику. Ворвавшись в палату, мы увидели его. Отец был неподвижен и неотрывно смотрел в полоток, словно ждал возможности еще один, последний раз увидеть маму.
— Альдо! — ахнула она, и голубые глаза, которые он силился держать открытыми так долго, на долю мгновения задержали ее взгляд, говоря addio — «прощай». Потом они закрылись. Она могла лишь порадоваться, что успела вовремя. Как-то раз он сказал ей, что не боится смерти; оставить ее одну — это пугало его гораздо сильнее. Она знала: он держался ради нее.
Следующие пару часов он лежал в забытьи, а мы с матерью держали его за руки, заняв посты часовых по обе стороны койки. По прерывистому дыханию было ясно, что его тело наконец оказалось во власти болезни, которая вернулась, чтобы предъявить на него свои права. Повинуясь долгу и распоряжению мамы, я позвонила Джорджо и попросила его сообщить всем об этом последнем повороте событий, решив, что они должны знать.
Чего мы с мамой не ожидали — так это того, что братья вернутся так скоро. На этот раз они приехали в клинику все вместе, с семьями, и столпились в помещении приемного покоя сразу за дверями палаты отца. Мои братья в конце концов робко прошли внутрь и встали в изножье кровати. Единственным слышным звуком было тяжелое дыхание отца. Молясь о чуде, я крепко сжимала его пальцы — так же, как он мои в день моей свадьбы, — зная теперь, каково это — отпускать человека, которого любишь.
К середине дня 19 января его слабое дыхание стало затрудненным, и когда мы наклонились ближе, мама ощутила, как он почти неуловимо сжал ее пальцы. Его сердце все еще оставалось сильным, и она видела, как он борется, чтобы остаться со своей возлюбленной Бруникки. Она поняла: пора сделать то, чего она избегала так долго. Смахнув слезы, она встала, наклонилась к нему и прижалась губами к его уху.
— Альдо, amore mio, ты меня слышишь? — сказала она, и голос ее вдруг прозвучал на удивление твердо. — Иди, Альдо. Освободись, Альдо. Бог с тобою. Иди с миром.
Почти сразу же папино дыхание переменилось, и, хотя его по-прежнему больно было слышать, казалось, оно стало более глубоким, более размеренным.
Я отчаянно пыталась оставаться сильной ради них обоих, но, чувствуя, что он может в любой миг ускользнуть от нас, начала дрожать всем телом. Монахиня, которая заботилась о папе, положила руку мне на плечо, чтобы сообщить, что последняя фаза жизни моего отца вот-вот станет неприглядной.
— Вам нужно защищать новую жизнь, моя дорогая, — тихо добавила она. — Думаю, вам пора проститься.
Пораженная горем, я бросила взгляд на мать, которая кивнула мне. Ясно было, что она останется до самого конца. Чувствуя тяжесть в конечностях, я поднялась на ноги и, положив защитным жестом руку поверх папиной, наклонилась, поцеловала его в щеку и прошептала:
— Я люблю тебя, папа.
Не помню, как вышла из палаты, как поспешно миновала остальных родственников, которых едва знала; зато помню, что некоторые из них смотрели на меня в коридоре с неприкрытым негодованием. Жаждая глотка кислорода, я спустилась по лестнице и пошла прочь из здания настолько быстро, насколько могла, не опасаясь при этом упасть. Захлебываясь таким желанным порывом ветра, я разразилась рыданиями, зная, что больше никогда не увижу своего отца живым.
С тех пор, когда была маленькой девочкой, я довольствовалась знанием, что, даже если папа не может быть рядом со мной физически, он любит меня и всегда возвращается. Этого было достаточно. Все должно было вот-вот измениться, а я не чувствовала себя взрослой настолько, чтобы справиться с этим.
Чувствуя, как ребенок шевелится внутри меня, я закрыла глаза, еще несколько раз глубоко вдохнула и попыталась взять себя в руки, чтобы избавить дочку от своей скорби. Она была невинной представительницей следующего поколения, и я молилась, чтобы какая-то часть моего отца продолжала жить благодаря ей.
Так же, как и он, я черпала некоторое утешение в синхронности того, что должно было случиться. Его жизнь угасала, новая должна была вот-вот начаться. Я не могла не думать, что человек, который так скрупулезно все планировал всю свою жизнь, каким-то образом срежиссировал и это — от колыбели до могилы и обратно.
Его мать Аида была некогда так же беременна им, как и я сейчас, и ее надежды на будущее ребенка, должно быть, были такими же яркими, как мечты любой молодой матери. Она любила своего сына Альдо по-своему, так же, как мой отец любил меня. Родовая линия продолжалась, и я несла в себе ее следующее поколение, а с ним и его мечты.
Папа умер тем же вечером, и любовь всей его жизни, Бруна Паломбо, неотлучно была рядом с ним.
Намного позднее, когда он уже давно был потерян для нас навеки, моя мать пересказала мне историю о сне, который приснился ему ночью перед тем, как он упал с кровати. Этот сон был темой одного из их последних разговоров.
— Я видел свою мать, — признался папа.
— И что она делала? — спросила мама, завороженная значением его видения.
Папа улыбнулся.
— Она стояла на верхней ступени лестницы, — ответил он. — Кажется, она меня ждала…
Эпилог
Внутренний покой, это всепроникающее чувство довольства и гармонии — неуловимая мечта. В большей части моей жизни его не было. И тем не менее все мы его жаждем.
Первые дни после кончины моего отца нельзя было назвать спокойными. Уж точно не для меня — и совершенно точно не для моей матери, чьи худшие мучения только начинались. Папины похороны, состоявшиеся 21 января 1990 года, принесли нам мало утешения, и наше намеренное отдаление от остальной части его семьи в церкви в тот день стало символом этого прискорбного раскола.
Передышки не было даже тогда, когда панихида была окончена и мы влились в трехчасовую моторизованную процессию, которая повезла его в последний путь к семейному склепу, где мои бабка и дед, Аида и Гуччо, лежали бок о бок уже почти пятьдесят лет. Гримальда и Родольфо тоже были захоронены там, в то время как Васко покоился где-то в другом месте. Мой отец пережил их всех. Единственным человеком, чье отсутствие в этой нескончаемой поездке на кладбище Соффьяно за городской чертой Флоренции бросалось в глаза, была Олвен в своей инвалидной коляске: этот путь был бы слишком труден для нее.
Мне удавалось сохранять сдержанность все утро, но когда мы прибыли к воротам кладбища и начали свой путь через ряды надгробий позади папиного гроба, я зарыдала, как никогда не рыдала прежде. Никогда больше он не ворвется в нашу жизнь свежим ветром, как делал всегда, с улыбкой и ласковым словом наготове. Никогда больше мне не ощутить эту энергию и жизненную силу — столь характерную для него жажду жизни.
Пусть он не был величайшим отцом в мире, зато он был единственным моим отцом.
И в последние пять лет, слой за слоем, с него слетало все наносное, чтобы показать мне истинного Альдо Гуччи — мужчину, которого безусловно обожали моя мать и я. Я была благодарна хотя бы за это.
Следуя за остальными родственниками, которые шли на несколько шагов впереди, мы остановились у входа в мраморный склеп, в окружении тех, кого мне трудно считать родней. Мама стояла рядом со мной, безвольная,