Во власти — страница 4 из 5

Свое превосходство над этой женщиной в определенных аспектах, которое могло бы меня утешить, – например, когда моя работа получала признание, – я видела словно со стороны. Эти чужие представления, чужие взгляды так подкрепляют, когда их воображаешь и подсчитываешь, так тешат самолюбие; но против ее существования они не имели никакой силы. В этом самоопустошении, именуемом ревностью и превращающем любое отличие от другого в ущербность, обесценивалось не только мое тело и лицо, но и моя деятельность, всё мое существо. Меня угнетало даже то, что у другой женщины В. мог смотреть канал «Пари Премьер», который у меня не ловится. А тот факт, что она не умела водить машину и никогда не сдавала на права, казался мне признаком интеллектуального превосходства, высшей степенью безучастности к практическим вопросам (сама я получила права в двадцать лет, чтобы, как все, ездить в Испанию на пляж).

Единственной радостью для меня было представлять, как другая женщина узнаёт, что он всё еще видится со мной, что подарил мне, например, лифчик и стринги на день рождения. В такие моменты я чувствовала физическое расслабление. Я нежилась в блаженстве от вскрывшейся правды. Наконец-то страдание переходило в другое тело. Воображая ее боль, я на время избавлялась от своей.

Однажды субботним вечером на улице Сент-Андре-дез-Ар на меня нахлынули воспоминания о выходных, когда мы вместе гуляли в том районе. Я думала об этом без особенной радости, покорно, словно соблюдала давно знакомый ритуал. Какой неимоверной силой должен был обладать образ Другой и влечение, которое эта Другая испытывала к В., чтобы одним махом уничтожить скуку и всё остальное, что когда-то подтолкнуло меня к разрыву. В ту минуту я пришла к заключению, что симпатичная задница – в данном случае, задница другой женщины – это самое важное в мире.

Сегодня она заставляет меня писать.

Пожалуй, величайшие страдания, как и величайшее счастье, исходят от Других. Я понимаю, что многие этого боятся и пытаются избежать – любят умеренно, предпочитая строить отношения на основе общих интересов, музыкальных вкусов, политических взглядов, дома с садиком и т. д. Или же множат число сексуальных партнеров, которые воспринимаются как объекты удовольствия, взятого отдельно от остальной жизни. И всё же, пусть мои страдания казались мне абсурдными, даже неприличными по сравнению с чужими физическими мучениями или социальными проблемами, пусть они представлялись мне непростительной роскошью – всё равно они были мне дороже многих других, спокойных и плодотворных периодов моей жизни.

Более того, словно оставив позади учебу и напряженную работу, замужество и деторождение, я отдала положенную дань обществу и наконец-то предалась тому главному, что с самой юности потеряла из виду.

Всё, что он говорил, имело двойное дно. В словах «я устроился в Сорбонну» я слышала «они вместе работают в Сорбонне». Каждая его фраза подвергалась непрерывной расшифровке, толкованию, не подлежащему проверке и оттого мучительному. То, на что я не обращала внимания сразу, возвращалось ночью и обрушивало на меня свой внезапно ясный и удручающий смысл. Функция обмена информацией и общения, которую обычно приписывают языку, отошла на второй план: вместо этого я либо получала, либо не получала подтверждения одному – любви В. к той женщине или ко мне.

Я составляла список его прошлых провинностей. Каждая записанная обида приносила мне острое и мимолетное удовлетворение. Но стоило ему через пару дней позвонить, и я отказывалась от мысли предъявить ему эти обвинения: признать их он мог бы только ради какой-нибудь выгоды. А ему теперь нечего было у меня просить, разве что оставить его в покое.

Поскольку влечение обладает удивительной способностью использовать в качестве аргументов всё что ни попадя, я беззастенчиво применяла к себе клише и стереотипы, которыми кишат журналы. Например, убеждала себя, что дочь этой женщины будет против присутствия в их доме любовника намного моложе ее матери; или сама влюбится в него, и жить вместе станет невозможно, и т. д.

Во время прогулок или монотонной работы по дому я придумывала доводы, способные убедить его, что он попал в ловушку и должен вернуться ко мне. Целые мысленные трактаты, где аргументы лились рекой без конца и усилий, в риторическом исступлении, в какое меня не привела бы ни одна другая тема. Эротические сцены, которые в начале наших отношений я постоянно разыгрывала в голове и о которых теперь старалась не думать, ведь они уже не могли сбыться, все мечты о наслаждении и счастье уступили место сухой и бесплодной риторике. Ее искусственность становилась очевидна, когда мне удавалось дозвониться ему на мобильный, и он превращал в пыль мои логические конструкции одним трезвым и проницательным «я не люблю, когда на меня давят».

Единственная правда (и я никогда бы в этом не призналась) звучала так: «Я хочу трахаться с тобой и чтобы ты забыл другую женщину». Всё остальное было, в прямом смысле слова, художественным вымыслом.

Из цепочек моих доводов рождалась фраза, которая представлялась мне ослепительно правдивой: «Ты согласен подчиняться этой женщине, как никогда не согласился бы подчиниться мне». Эта истина казалась мне тем неопровержимее, что она была пропитана желанием его ранить, заставить протестовать против зависимости, на которую я раскрывала ему глаза. Мне нравились эти слова и лаконичная формулировка, хотелось скорее озвучить эту «убийственную фразу», перенести свою отточенную, безупречную реплику со сцены воображения в театр жизни.

Непременно что-то делать, и как можно скорее, не в силах вынести ни минуты промедления. Этот принцип, характерный и для безумия, и для страдания, действовал во мне постоянно. Ждать следующего звонка, чтобы ошеломить его правдой, которую я только что осознала и сформулировала, было невыносимо. Словно эта правда могла со временем потерять свои свойства.

Вместе с тем была и надежда избавиться от боли, позвонив ему, отправив письмо или переслав фотографии, где мы вместе; окончательно «стать выше» нее. И всё же, возможно, в глубине души – желание не преуспеть, оставить себе эти страдания, которые в то время придавали миру смысл. Ведь истинная цель моих действий заключалась в том, чтобы заставить В. отвечать и таким образом поддерживать нашу болезненную связь.

Зачастую моя потребность что-то делать сопровождалось лихорадочными метаниями. Написать или позвонить? Сегодня, завтра, через неделю? Сказать то или это? В результате – возможно, подозревая, насколько всё бесполезно, – я бросала жребий: гадала на картах или с закрытыми глазами тянула из кучки сложенных бумажек. Удовлетворение или же, наоборот, досада, которые я испытывала, получая ответ, помогали мне понять, чего я хочу на самом деле.

Если мне удавалось не поддаться порыву и, усмирив нетерпение, отложить звонок В. на один или несколько дней, то мой сдавленный голос, не те слова или слишком резкая фраза уничтожали весь эффект, которого я хотела добиться этой отсрочкой. И я понимала, что для В. все мои уловки шиты белыми нитками.

Пассивность этого мужчины, застрявшего между двух женщин, его нежелание ничего обсуждать вызывали во мне такую ярость, что я теряла способность аргументировать и владеть речью: едва сдерживаясь, чтобы не выплеснуть боль в оскорблениях («ну и оставайся со своей шлюхой, козел»), я начинала рыдать.

Как-то в воскресенье я пошла в театр с Л. Он был во Франции проездом, до этого мы не виделись семь лет. Потом мы переспали на диване в гостиной его родителей. Всё случилось само собой. Он сказал, что я красивая и превосходно сосу. По пути домой, в машине, я подумала, что этого было недостаточно, чтобы избавить меня от наваждения. «Нравственного очищения», которого я часто ждала от полового акта, – и которое, как мне кажется, прекрасно сформулировано в одной похабной песенке: «Ах! Засунь мне его в зад / И покончим с этим / Ах! (и т. д.) / И дело с концом», – не произошло.

(Чего только я не ждала от сексуального удовольствия, помимо него самого. Любви, единения, бесконечности, желания писать. Кажется, лучшее, что я получала на данный момент, – это просветление: внезапно простое и лишенное сентиментальности видение мира.)

Осенью я выступала на одной междисциплинарной конференции и заметила среди слушателей, во втором ряду, женщину с темными короткими волосами, невысокую, лет сорока, элегантно одетую, в строгом темном костюме. Она то и дело поглядывала на меня. Рядом с ее стулом стоял кожаный рюкзачок. Я тут же решила, что это она. Во время других докладов мы постоянно встречались глазами и тут же отводили взгляды. Когда пришло время обсуждения, она подняла руку. Непринужденно, уверенным голосом она задала вопрос, касающийся моего выступления, но обращалась к моему соседу. Этот демонстративный способ меня игнорировать был ярким доказательством: это она; увидев мое имя на объявлениях о конференции, расклеенных, вероятно, во всех университетах, она пришла на меня посмотреть. Я тихо спросила соседей, кто эта женщина. Никто ее не знал. После перерыва она не вернулась. С той минуты другая женщина обрела в моих глазах черты безымянной брюнетки с семинара. Я испытала облегчение, даже удовольствие. Потом я подумала, что улик недостаточно. Моя уверенность исходила не столько от них (пусть им даже были свидетели), сколько от того, что в тихом зале университетского семинара мне явились тело, голос, прическа, соответствующие образу в моей голове; идеальный пример того типажа, который я сформировала и месяцами вынашивала в ненависти. Другая женщина могла с равной вероятностью быть робкой кудрявой блондинкой высокого роста и во всем красном, но я бы в это просто не поверила: в моем воображении такой не существовало.

Как-то в воскресенье я бродила по пустым улицам в центре П. Ворота кармелитского монастыря были открыты. Я впервые зашла внутрь. Перед какой-то статуей лежал мужчина, лицом вниз, раскинув руки крестом, и читал вслух псалмы. По сравнению с болью, прибившей этого человека к земле, моя собственная показалась мне ненастоящей.