Во времена Саксонцев — страница 15 из 56

не темноту и неосведомлённость, но совсем иную, какую-то другую, выработанную собственными силами цивилизацию, отличную от западной.

В короткой прогулке по стране с Халлером Витке удивлялся одетым в грубую и грязную сермягу холопам, которые в самых трудных ситуациях могли справиться руками и головой там, где он, образованный, казался бессильным.

Такие люди, как стольник Горский, муж прошлого типа, были довольно густо разбросаны, хотя не все показывали равные ему признаки ума. Рядом с ними Витке насчитывал и видел тех, которых курфюрст легко мог восхитить и увести за собой.

Но и даже те в случаях, когда дело шло о старом праве, об обычае, который было нужно нарушить, были готовы скорей обойти его, чем уничтожить. Это уважение закона при постоянном обходе его последствий, удивляло немца и принадлежало к самым интересным особенностям польского народа.

В интересах элекции, которая не могла называться законной, никто тут не подумал нарушить силой и обойти извечные привилегии. Старались объяснить себе, перекрутить закон, не смея его вывернуть. На мгновение только отошли от его последствия, но извечную нетронутую стену оставляли будущим векам…

Вечером того же дня в замке наш купец уже сошёлся с очень уставшим Мазотином, Хофманом и Спиглем, королевскими камердинерами.

Все они, увидев прибывшего купца, непомерно обрадовались, знали, что он тут уже жил дольше, поэтому обложили его вопросами.

Мало и только поверхностно узнав поляков, эти господа находили их такими лёгкими, любезными, податливыми, что себе и королю пророчили самое прекрасное будущее, думая, что им удасться провести, что только захотят.

Мазотин особенно смело смотрел на будущее.

– Страшили нас напрасно, – говорил он, смеясь. – Никто тут сопротивляться не думает, люди льнут к нам, даже с противоположного французского лагеря, каждый день кто-нибудь в наш перебрасывается. Пусть ближе узнают нашего господина и попробуют, только тогда он будет им по вкусу.

Хофман с саркастической улыбкой шепнул очень тихо:

– Но не показывайте им Кёнигштейн и Плассенбург, потому что этого они не любят.

Мазотин, который после тяжёлых дней отдыхал в своей комнате в замке, ради товарищей и гостей поставил вино, которое было достойно королевского стола, потому что также от него было принесено. Тем непринуждённей могла позволить себе служба, потому что Август также, отправив церемониальных гостей: нунция, духовных и высших урядников, в более тесном кругу начал обычные вечерние возлияния, часто заканчивающиеся только утром.

Флеминг, Пфлуг и другие фавориты удерживали ему плац. Но в этот день нельзя было слишком долго растягивать пиршество, потому что следующий день должны были занять похороны предшественника, согласно древнему обычаю.

Поскольку останки Собеского семья и контисты выдать не хотели и стерегли их в Варшаве, думали, что даже весь коронационный обряд разобьётся о то, что нельзя будет выполнить погребальную церемонию.

Положение было очень затруднительным, потому что пренебречь старым обычаем и обойти его никто не решался советовать.

Сам недавно избранный король шепнул ксендзу Денбскому что брать точно останки покойного короля было не нужно. Народ и массы не знали, где они находились, для других будет достаточно пустого гроба и панихиды, согласно той форме, которую требовала церемония.

Мысль эту подхватили. Поэтому всё на этот день было приготовлено ложью и видимостью. Должны были прятать пустой гроб, нарушать знаки наследования, уничтожить поддельные печати. Но закона и обычая было достаточно. Никто против этого не протестовал, Август смеялся и пожимал плечами, шепча на ухо Флемингу:

– Слушай, Генрих, подумай, как тут нужно поступать. Видимость мы должны во всём уважать и сохранять, в этом суть. Лишь бы она покрывала то, что будет делаться, всё пройдёт.

Элект был тоже в лучшем настроении, а перед поляками с преувеличенной заботой доказывал самое скрупулёзное уважение закона.

Говорил о нём постоянно и покорно склонял голову. Один, может, епископ Денбский знал, что демонстрация законности была одним из средств приобретения доверия в народе.

Тринадцатого сентября уже стоял на кафедре в Вавеле великолепно поднятый и приукрашенный Castrum doloris, из тёмно-красной материи, светящийся золотыми украшениями гроб, а в толпе, которая заполняла костёл, очень многие были убеждены, что хоронили настоящие останки Собеского.

Ломание хоругви, копья, меча рыцаря, который въезжал на коне, чтобы упасть у катафалка… всё в этот день видели, как на старинных похоронах королей. Никто против этой комедии, так хорошо разыгранной, не протестовал.

Вечером после большого приёма в замке и пира, Август с приятелями пил снова и потихоньку насмехался над похоронами, которые так отлично подстроил.

В субботу потом король торжественно ехал на Скалку, в соответствии с обычаем, отбывая покаяние за убийство св. Станислава своим предшественником.

Нам нет нужды говорить, что сосредоточенность духа и набожность, с какими он целовал поданные реликвии мученика, были всецело оценены и превознесены. Духовенство гневалось на тех, которые подозревали Саксонца в религиозном безразличии, и радовалось его обращению.

Епископ Денбский очень умело доказывал:

– Хотя для короны он сменил веру, разными дорогами Бог ведёт к себе. Сердце его затронулось, милосердие снизошло, победит вера и он будет ревностным католиком.

А отец Вота шептал: «Utinam».

Через неделю наконец должна была свершиться с нетерпением ожидаемая коронация.

Не все знали, каким образом без ключей от коронной сокровищницы и не выламывая дверей, не разбивая замков, курфюрст пришёл к обладанию короны Храброго, старых регалий, без которых обряд не мог считаться законным.

Король, чтобы вести дальше фикцию, начатую похоронами, приказал сделать имитацию короны, меча Щербеца, державы и скипетра. Этому воспротивился даже Денбский. Двери ломать никто не советовал, речи быть о том не могло.

Кто-то шепнул; эта мысль, может, снова принадлежала королю, что, не затрагивая обитых железом двойных дверей, легко было пробить стену и через пролом добраться до сокровищницы.

Этот разбойничий поступок не всем пришёлся по вкусу, сразу закричали, протестовали, но не было другого средства, а коронации новыми регалиями было не достаточно.

Поэтому должны были ночью, втихаря, выпиливать отверстие, посланные урядники вошли через него в сокровищницу и вынесли дорогие памятки, после чего поставили стражу, потом снова замуровали стену.

Так складывалось всё к тому, чтобы из этой поспешной коронации сделать акт неслыханной насмешки над законом.

Суровые сенаторы, зайдя однажды дальше, чем хотели, отступить уже не могли, но на их лицах видно было, как их мучило, что ввязались в авантюру, не предвидя, до чего доведёт их выбор короля.

Контисты, которых, не вмешивающихся ни во что, достаточно было в зрителях, упрекали, смеялись и возмущались, что вовсе ни короля, ни ближайших его сторонников не сдерживало.

Август надеялся ослепить роскошью этого дня, потому что бриллианты, которые собирался надеть на себя, оценивали на миллион талеров, сумму в то время гигантскую, хотя сегодня она такой не кажется.

Сам наряд был чрезвычайнейшей мешаниной, выдуманной, как для театральных подмосток, римский, немецко-польский. Август хотел короноваться в доспехах и, доверяя гигантской силе, надел очень тяжёлую позолоченную кирасу, а на голове шляпу, украшенную белыми перьями. Плащ на доспехах был из голубого бархата, обшитый золотыми цветами, подбитый горностаями. Добавив к этому старинные сандалии, римский меч и другие более мелкие принадлежности, это складывалось на что-то невиданное, странное, но от этого пробуждающее удивление и восхищение.

Стольник Горский, увидев его входящего в этом наряде, при отголоске труб и музыки, выученным шагом, с театральной физиономией, сложил руки и простонал:

– Комедиант! Дай Бог, чтобы мы трагедии от него не видели, хорошо оплатив наши места.

Чрезмерно веривший в себя король своей неосторожностью вызвал первый зловещий знак. Усталость, тяжесть доспехов и одежды сломили даже такого человека, одарённого геркулесовой силой.

Перед большим алтарём пели kirye elejson и епископ Денбский должен был начать Символ веры, который за ним должен был повторять Август, когда он нагнулся, бледнея, и потерял сознание.

Стоящие ближе не дали ему упасть, а тут же подбегающая служба поспешила расстегнуть доспехи и снять их с него. Человеку, который привык хвалиться своей силой и подражал атлету, перед лицом толпы в такой торжественный час потерять сознание было неслыханно болезненным ударом. Августа кольнуло стыдом и возмущением, впрочем, как ни во что не верил, так и предвидению никакого значения не придавал, но среди набожных и богобоязненных поляков обморок во время Символа веры… имел значение как бы угрозы и предостережения с небес.

В душе короля испытанный позор вызвал страшный гнев, который он должен был сдерживать в себе; вся надежда его была на то, что в толпе только ближайшие могли заметить эту минутную слабость… хотя молнией о ней разошлась весть по костёлу, из костёла в город.

Но вскоре потом, когда на помазанную голову надели корону и начали громче восклицать: «Vivat Rex!», а на валах загремели пушки, сопровождая торжественное Те Deum, забыли о впечатлении, а иные даже слухам верить не хотели.

Август, который никакому болезненному и неприятному впечатлению никогда над собой долго царить не давал, вместе с лазурным плащом, который переменил на багровый, и настроение сумел прояснить.

Замок переполняли толпы, хотя выглядели они совсем иначе, чем века назад в равно торжественные дни помазания и присяги. Кортежей сенаторов и магнатов не хватало, более значительная половина коронных земель и Литвы здесь вовсе представлена не была.

Но те, что тут предводительствовали, вовсе не обращали на это внимания, знали они, какое значение для набожного народа имел торжественный, религиозный обряд, в котором сам Бог через своих капелланов принимал участие. Было это как брак, которому, хоть кортежа не хватало, тем не менее он связывал присягой молодожёнов… На это уважение помазания рассчитывали и епископ Денбский, и много сторонников Августа, а в противоположном лагере новость о коронации должна была произвести удручающее впечатление.