Бегали, однако, анекдоты об этой элекции без примаса, похоронах без тела, открытии сокровищницы без ключа и коронации без Pactow Conventow, о которых говорили уже потихоньку, что исчезли!
Это была стратегия, чтобы, составляя новые, постараться устранить из них неудобные пункты, а среди них условия, касающиеся королевы, которая предпочитала отказаться от короны, чем от веры.
Последним днём, завершающим коронационные торжества, был обычно день присяги города на краковском рынке. Король, который много рассчитывал на внешность, выступил снова иначе одетый в великолепный голубой плащ, подбитый золотом, в костюме с серебром, усеянном бриллиантами, в польской шапке с бриллиантовым пером и странной булавой в руке.
Для народа жарили волов и устроили винный фонтан…
Август любил есть, кормить и поить.
VI
В каменице Яблоновских сидел, опершись на руку, погружённый в мысли, сам воевода Волынский, сын гетмана… Сбежал он от замкового шума и королевского развлечения, которое его не забавляло… У молодого, в полном расцвете сил, воеводы, на красивом лице польского типа, благородных черт, было отпечатано его происхождение, панская кровь и преждевременная зрелость.
По-пански убранный покой, в котором он находился, свидетельствовал о любимых занятиях думающего и работящего гетманского сына. Достаточно большой стол весь был забросан книгами разнообразных форматов и внешности. Лежали на нём и в деревянных обложках, отделанных свиной шкурой, старые фолианты и красивые с позолоченными краями французские издания, и невзрачные в голубой промокашке домашние новости, бумаги, чернила, перья стояли в готовности для письма.
Воевода, однако не читал, не писал, отдыхал и думал, ему было необходимо выдохнуть пустую весёлость, привезённую из замка.
Под красивым высоким лбом временами стягивались брови и уста сжимались от какой-то внутренней боли. Рука бессмысленно хватала одну из книг, лежащих перед ним, его отвлечённые глаза ненадолго задерживались на её раскрытых страницах, и воевода прочь откладывал схваченную книгу. Беспокойство и внутренняя борьба тем очевидней в нём запечтлелись, что он находился один, не было нужды бояться, что за ним подсмотрят.
Поэтому каждого должно было бы удивить это расположение Яблоновского как раз в тот момент, когда казалось, что свершившиеся факты должны были его удовлетворить.
Гетман и он после сурового разговора, видя, что Собеские по собственной вине удержаться не смогут, что Конти несвоевременно и слабо будет поддержан Францией, они перешли на сторону курфюрста и сильно его своим влиянием поддержали. Случилось то, чего пожелали: Август был коронован, показывал отцу и сыну блгодарность, они могли обещать себе влияние и значение при его правлении.
Чего ещё они могли теперь желать? В обряде раздачи доля их не обошла, если не их самих, то тех, судьбой которых они занимались. Несмотря на это счастливое стечение обстоятельств, лицо воеводы выражало беспокойство и печаль. Кто знал домашние дела Яблоновских, тот огорчения также не мог им приписывать.
Таким образом, вина тоски падали на дела публичные, хотя те казались удачными. Также один его преждевременный уход из общества недавно коронованного короля, когда тот как раз отдыхал и по-дружески веселился с приятелями, имел немалое значение. Никто, однако, даже из ближайших воеводе, объяснить этого не мог. Пару раз заглянув в «Басни Эзопа», Яблоновский открыл Боккаччо, в котором, казалось, меньше всего нуждался, прочитал одну страницу и отодвинул его. Опёрся на локоть и задумался.
Затем дверь слегка приоткрылась и в ней показалось знакомое и милое воеводе светлое лицо Дзедушицкого, а входящий гость, не смея мешать отдыху воеводе, остановился молча, как бы ждал позволения войти.
Воевода встал и приблизился к порогу, подавая ему руку и пытаясь прояснить лицо.
– Позволите? – спросил староста.
– Прошу вас, – сказал Яблоновский. – Видите, вы не в чём меня не прервали, кроме грустных мыслей!
– Грустных! Среди настоящего веселья? – отпарировал Дзедушицкий, медленно входя и занимая место за столом, у которого Яблоновский также сел на своём кресле.
– Да, – сказал воевода, – грустных среди веселья, а может, этим весельем как раз вызванных. Такова есть людская природа, что легко перебрасывается в противоположность.
– Не думаю, – говорил далее староста, – чтобы вы могли чем-либо оправдать грусть, даже я уже тем утешаюсь, что мы счастливо пережили эти дни тяжёлой официальной радости, праздничных выступлений, виватов, презентации, речей и процессии. Всё это пустое, а утомляющее без меры…
– А! Да, да! – подтвердил воевода. – Любоваться этим могут только люди легкомысленные, но чего требует обычай, что традиция навязывает, должно исполниться. Коронация со всеми её принадлежностями совершена, но только теперь наступает сейм… твёрдый орех для зубов.
Оба замолчали, Дзедушицкий покачал головой.
– Хуже всего то, – сказал он, – что его трудно сделать законным, потому что им не является, не вся Речь Посполитая будет на нём представлена.
– А вопросы придут, – добавил воевода, – которые и самому лучшему собранию разрешить было бы нелегко.
После короткого молчания Яблоновский добавил:
– Вы знаете, что оригинал пактов конвентов исчез.
Дзедушицкий пожал плечами, а воевода с некоторым ударением тише докончил:
– Довольно необычно, что вовремя исчезло то, что могло помешать, а что должно помогать, самым неожиданным образом отыскивается. Эта великая удача короля, откровенно говоря… не нравится мне.
Немного удивлённый пан староста поглядел на говорящего. Несколько раз хозяин в молчании измерил небольшой покой, и, развернувшись, остановился перед своим гостем.
– Да, да, много мне вещей не нравится и поэтому вы видите меня грустным. Могу вам признаться в этом, – говорил он далее, – сам наш новый регент, чем его ближе узнаю, тем меньше приходится по сердцу.
Дзедушицкий широко открыл удивлённые глаза. Воевода вздохнул.
– Гладкий, милый, любезный, – продолжал далее воевода, – но слишком легкомысленный, когда идёт речь о развязывании таких узлов, которые для добросовестного человека бывают проблемой и препятствием. Всё обходит или компенсирует, смеётся над всем. Понимаешь теперь, что он мог легко сменить веру, потому что не придаёт ей никакого значения. Должны ли мы доверять тому, который Бога в сердце не имеет?
– Пане воевода, – прервал с болью Дзедушицкий, – слишком поздно это приходит! Увы! Защёлка упала!
Яблоновский ничего не отвечал, как если бы не считал защёлки безвозвратно запертой. Сделав искреннее и неприятное признание, ему было необходимо оправдаться в нём, и, опёршись на стол и опустив голову, он сказал:
– Меа culpa! Меня этот человек ввёл в заблуждение, потому что я думал о нём по тому, как он показывал себя первоначально. Казался открытым, искренним до избытка, полным доброты, между тем…
Староста прервал:
– Сомневаетесь?
– Всё фальш! Комедия всё! – кончил, разогреваясь, Яблоновский. – Теперь, когда меньше нужно скрываться перед нами, с каждым днём он кажется мне более страшным. То, что о нём из Саксонии доходит, пугает. Если бы нам был нужен пан для пира и забавы, конечно, лучше него выбрать бы не могли, мы же как раз о сильном, суровом, но справедливом, должны были Бога просить. Здание Речи Посполитой следовало бы не поддерживать, но заново перестраивать, не разрушая. Забросанные мусором и грязью наши старые грехи очистить. Мы думали, что возьмём человека, который эту задачу поймёт и будет иметь силу её разрешить. Между тем вся его сила в руке, в голове – легкомыслие и тщеславие, в сердце – холод и эгоизм.
– Ради Бога! – выкрикнул Дзедушицкий. – Не смотрите на будущее с таким сомнением в нём, а позвольте вам сказать, что, как вы однажды ошибались в нём, так и в суждении, без меры суровом, можете быть несправедливыми.
Яблоновский воздел сложенные руки.
– Возможно, вы были пророком, а я лжецом, – воскликнул он, – но, увы, увы, боюсь, как бы в этот раз я не видел слишком ясно. Присмотритесь ко всему его поведению, всё есть фальшью, подделкой и лицемерием.
– Не знаю только, – прервал Дзедушицкий, – всё ли это его вина. Вы видите его окружённым советчиками, а в делах Речи Посполитой не столько решает он, сколько Денбский и Пребендовский. Сложите часть вины на этих советчиков.
– Вы правы, – сказал воевода, – но в таком случае согласие и присвоение себе этих средств фальши есть соучастием в ней. Вы знаете то, что, кто помогает в совершении подкупа, а не сопротивляется ему, тот невиновным называться не может. Начиная от элекции, мы идём по беззакониям, Денбский узурпирует место примаса, горсть избирателей именует себя большинством… мы все бунтари… но мы обойдём это. Для коронации мы крадём регалии, в замок попадаем подкупом, хороним Собеского, когда останки его в Варшаве, и так далее. Если бы вы видели, как он весело смеётся над всем этим! Что же мы от него можем ожидать? Что его связывает? Наши уставы и права легко ему будет обойти или вывернуть, а личная жизнь… ужас!!
– Молодость! – ответил староста.
– Пылкость, горячность, – говорил далее Яблоновский – всё это принимаю, но нет, когда славы ищет от греха и упрекает то, что есть законом Божьим и людским. Научили нас римские императоры, что для них законов и границ не было, что могли себе позволить коней назначать консулами, себя – Богами, а освобождённых своих – женщинами, но после них пришёл Христос, свет разлился по земле, кондиция человека изменилась, пришли новые обязанности, от которых он избавиться не может.
Воевода вздохнул и потом наступила долгая минута молчания. Нахмурился и Дзедушицкий, видевший светлее, но первый потом открыл рот:
– Пане воевода, всё-таки нам уже не сетовать нужно, но думать о том, как предотвратить зло.
Яблоновский опустил руки, как бы бессильные.
– Вы правы. Я только открыл перед вами страдающее сердце, – прибавил он, – а верьте мне, что я никому больше в него не дал заглянуть. Вы правы, что мы совершаем ошибку, признаваясь в ней, если не попытаемся исправить, ни к чему рыдания.