Во времена Саксонцев — страница 21 из 56

бещают.

Поскольку дело шло о привлечении к службе экс-клирика, которому было совсем безразлично, служить Конти или Саксонцу, лишь бы что-нибудь на этом заработать, Витке, не медля, заплатил наличными за сопровождение его до Ловича.

Рекомендовал ему только Витке, чтобы насторожил уши, а что ему в них попадёт, доносил, потому что и мелочи иногда могут пригодиться.

Вернувшись в Варшаву, купец размышлял, не подобает ли ему самому ехать в Краков, потому что письмами и опасно, и трудно было объясниться, воздержался, однако, до получения ответа на свой рапорт, составленный в общих выражениях, который выслал нарочным. Тем временем, пользуясь знакомством с Ренаром, любезностью, какую ему оказывал француз, чуя в нём капиталиста, Витке угождал своей слабости, носил маленькие подарки и лакомства Генриетке и смотрел в её красивые, живые, огненные, пробуждющиеся к жизни глаза.

Родители, а особенно мать, имеющая много опыта в делах любви, заметили эту особенную симпатию молодого купца к девушке, красота которой всех восхищала. Оба этому радовались, потому что богатый зять через несколько лет мог очень им пригодиться для поддержания торговли, которая шла очень хорошо, но выйти из долгов не могли. Этому способствовало то, что пани Ренар любила наряжаться, одевала доченьку как панских детей, оплачивала ей дорогих учителей и возлагала на эту красоту большие надежды.

Её взглядам не отвечал скромный, хоть богатый купец, потому что надеялась на более прекрасную участь для Генриетки, но на всякий случай было удобно иметь его в запасе.

Витке приходил каждый день, а так как ребёнку Генриетке льстили его ухаживания, принимала его любезно и прислуживалась им без церемонии.

Пан Захарий так лихорадочно заинтересовался этой девушкой, что, приняв мысль жениться, ходил с ней. Но как же тут было ввести в этот дом, такой тихий, скромный, так по-мещански устроенный, изнеженную девушку, мечтающую только о блёстках, о роскоши, о развлечениях, привыкшую к поклонениям и опьянённая ими.

Все гости Ренара чуть ли не на руках носили красивую Генриетку, она росла в этом дыме и благоухании фимиама. Как же такая жена могла смириться с той набожной, тихой работящей Мартой, с ключиками по целым дням бродящей по дому, следящей за расчётами, служащей в магазине, выдающей из кладовой и присматривающей за кухонкой?

Зато Генриетка пела как соловей, выглядела как ангелочек, кокетливо поглядывала и так остроумно вырисовывалась на этом фоне! Очарование её молодости действовало на спокойного до сих пор немца таким образом, что он сам собой уже не владел.

Часто, испугавшись этой абсурдной страсти, он пробовал с ней бороться, воздерживался пару дней от посещения Ренаров, но потом бежал к ним как безумный, а когда на пороге его спрашивала Генриетка, почему так забыл о них, оправдывался, как в грехе, в этой борьбе с самим собой.

Также Ренар и жена его старались всякими способами приобрести его постоянное расположение. Проект основания какого-нибудь большого торгового предприятия постепенно созревал, но Витке, где дело шло о деньгах, был очень рассудителен и всё строго рассчитывал.

Ответ из Кракова не долго велел себя ждать. Мазотин многословно просил прибыть Витке для устного совещания. Стало быть, нужно было, попрощавшись с Ренаром и красивой Генриеткой, поспешить с возвращением, хотя Константини доносил, что король вскоре собирается в Варшаву.

Охваченный двумя своими мечтами: как-то пробиться на верх и приобрести красивую Генриетку немец сам себя не узнавал. Даже почти скучал по Дрездену, по матери и беспокоился по своему делу, за которое спокойным не был, под опекой старушки. Несмотря на неприятную уже осеннюю пору, Витке, с вечера получив письмо, едва вбежал к Ренару с прощанием, а на следующее утро уехал в Краков.

Там он нашёл всё, как было. Король самозабвенно пировал, закрывался иногда часами с послом Бранденбурского фон Овербецким, с Флемингом, с Пребендовским и Денбским, подписывал, что хотели, обещал, чего от него требовали… смеялся и видел себя уже единственным паном Речи Посполитой.

Почти ежедневно прибывали дезертиры из сокращающегося французского лагеря, добровольно ему сдаваясь. Август всех принимал с невыразимой вежливостью, мягкостью и лёгким прощением. Приобретал себе сердца. Превозносили его к небесам. Более серьёзные статисты шептались между собой.

– Это ничего, что пан добрый и мягкий, но имеет разум и такт… имеет энергию, сумеет сдержать наши волнения, наведёт порядок, вызовет реформу устаревших законов, укрепит монаршью власть.

Все это пророчили, хотя вовсе это не намечалось, только неслыханная пьянка, худшая, беспрестанная, от которой ни состояние, ни возраст не избавляли, входила в ежедневный обычай, а на ней не говорили ни о чём, только о женщинах и королевских аморах.

Ни одно честное старопольское лицо зарумянилось и облилось стыдом, но пример шёл сверху…

Константини поймал прибывшего Витке, с неизмерным нетерпением его расспрашивая, добыл из него всё… Купец надеялся, что с этим рапортом будет допущен к королю и таким образом даст ему знать о себе. Это должен был быть первый шаг… но итальянец хлопнул его по плечу.

– Что тебе снится! Не пора тебе ещё прямо с королём трактовать. Оставь это мне, я сам тебе скажу, когда сможешь представиться. Это преждевременно!

Немцу не понравилась эта оставленность в стороне, но с Мазотином ни разрывать отношения, ни спорить не хотел, поэтому замолчал. Ловкий королевский прислужник естественно всю заслугу приобретения этих желанных новостей приписывал перед королём себе.

Однако вместе с тем, что принёс Витке, с другой стороны король получил ведомости, полностью подтверждающие то, что купец слышал от Товианьской, одновременно и предостережение, чтобы вести переговоры с каштеляновой, не с примасом, который не иначе как через неё, мог быть приобретён. Король был неизмерно осторожен. Неприятели Товианьской и те, что хорошо её знали, говорили, что и драгоценности могли пропасть, и деньги, если бы не описали и не обеспечили, конца бы бунта не было. Поэтому советовали по крайней мере драгоценности Товианьской показывать, но их не давать до те пор, пока бы не состоялось перемирие, а примас публично не присоединился.

Константини с чрезвычайным поклонением к своему пану, превознося его до небес, доверил Витке, что у Августа были для подарка некие двойные драгоценности, совсем похожие на первый взгляд, но одни из них были фальшивые и без ценности, другие действительно ценные.

Поэтому король Август заключал, чтобы пани Товианьской, для того чтобы раздразнить её жадность, показать фальшивые, хотя бы их ей доверить, но настоящих не давать, пока не закончили бы переговоры.

Витке это не понравилось.

– Ну, а если об этом узнают? – сказал он. – Был бы позор нашему господину, что от его имени смели фальшивками рисоваться.

– Разве эта баба, которая, по-видимому, никогда не видела таких драгоценностей, – сказал Константини, – может в них разбираться? Или будет иметь под рукой ювелира? Было бы хуже, если бы схватила драгоценные украшения, а мы даже не смели бы о них напомнить.

Итак, Константини стоял на том, чтобы Витке забрал с собой фальшивые камни для ознакомления с ними Товианьской. Нужно было слушать. Впрочем, эта имитация так отлично была произведена, что только глаз знатока мог узнать фальш.

Купец получил поручение только показать драгоценности, но не давать их в руки, или самое большее на двадцать четыре часа доверить их Товианьской.

Для заключения с примасом перемирия и торга с ним о покупке совести хотели назначить кто-то более значительного. Витке только поле приготавливал, что в действительности было самым важным. Король сто тысяч талеров дать не хотел, но на три четверти этой суммы согласился, а драгоценности, предназначенные для каштеляновой, должны были иметь стоимость, назначенную ею.

Всё это, очень желанное Августу, сделал в его убеждении несравненный, непревзойдённый Мазотин. Король дёргал его за уши, смеясь, и ласково звал великим ladrone. Хвастался камердинер, радовался Август, рос в милостях итальянец, о Витке и речи не было…

Едва получив инструкции, купец пустился обратно в Варшаву, хотя этой экспедицией был почти не рад, потому что надеялся увидеть короля, а вовсе не предвидел, что ему дадут фальшивые драгоценности. Думая об этом, его лицо заливала кровь. Его чувства, купеческая натура содрогались от мысли прислуживать себе обманом, хотя был он тут использован для предотвращения обмана. Но не хотелось ему верить, чтобы пани каштелянова, сестра примаса, несмотря на свою грубость, большая пани, принадлежащая к аристократии, была согласна выполнить, о чём её просили. С некоторым отвращением, ехал он почти униженный, раздумывая над тем, что дорогой, которой вёл Константный, недалеко может зайти, и не лучше бы её бросить.

Но как в очень многих случаях, так и с ним вышло, что, дав себя однажды поймать и втянуть, с трудом мог отступить, не подвергая себя опасности.

Он боялся Мазотина…

Посвятив в Варшаве первое время Ренару и Генриетке, которая так же держала его в неволе, он должен был выбраться в Лович, потому что не имел свободного времени, а король был нетерпеливый.

Те, что видели его там на секретной аудиенции у Товианьской, спешно ему выбили приём и каштелянова, которая одевалась к какому-то приёму гостей, вышла к нему без церемонии, едва покрывшись плащиком, с растрёпанными волосами, в стоптанных тревиках, больше похожая на старую охмистрину чем на сестру князя костёла.

Она измерила его изучающими глазами, а так как коробочку с драгоценностями с трудом можно было скрыть, она сразу догадалась, с чем он пришёл, и едва сдержалась от того, чтобы не вырвать её из его рук, так была нетерпелива.

– Ну, с чем же вы пришли, говорите! – воскликнула она. – Времени нет!

– Я тоже не могу здесь прохлаждаться, – отозвался Витке. – Разными дорогами я попал к приятелю короля, к Флемингу… Король Август, как был, так и есть за то, чтобы ущерб и потери компенсировать, но и для него также время тяжёлое, что предвидеть было легко. Вышлет король вскоре очень важного посла для переговоров и, думаю, что его распоряжения будут приняты… Что-то ксендз-кардинал должен опустить…