Смягчив каштелянову этим счастливым оборотом, но сам раздражённый и гневный, немец собирался оставить не только покой, но и Лович, не возвращаясь уже к маршалковскому столу. Догадываясь об этом, старая дама пожалела о своей порывистости.
– Вы тоже не должны на меня гневаться, – отозвалась она мягко, – потому что и я возмущена. Вы говорите, что вам не доверяли, а я также могу сказать, что и во мне не имели доверия.
Она пожала плечами.
– Рассказываете о великой щедрости и благородстве вашего короля, – прибавила она, – а разве королевское дело такими хитростями и интригами прислуживаться?
– Я также в этом его не обвиняю и не приписываю ему этого поступка, – отозвался Витке. – Это, быть может, проделка подчинённых слуг, с которыми я имел дело, а король о ней не знает.
– Теперь верно, – сказала Товианьская, – что если бы дошло до договора, я без ювелира от вашего короля ничего не возьму. Какой пан, такой товар… хороших имеет слуг.
– Я заслужил, может, в вашем убеждении, что вы меня с ними посчитали, – прибавил Витке с некоторой гордой резигнацией, – но я уже вам говорил и повторяю это ещё раз, что не в службе короля.
– Для меня вы всегда его слуга, – отпарировала Товианьская, – потому что ему тут служили и хорошо на этом вышли…
Она начала смеяться, потому что гнев её возвращался.
– С начала до конца всё у вас на лжи и лицемерии стояло и стоит. Денбский беззаконно его выбрал, горсть самозванцев пошла его приветствовать от имени Речи Посполитой. Пакта Конвента украл тот, кто подписал, за короной пришлось вламываться в сокровищницу, а в замок подкупом попасть.
Она махнула рукой.
– Будьте здоровы.
Затем её голос смягчился.
– Поэтому, если бы нужно было договориться со мной, считайте, что брат без меня ничего не сделает, поэтому не обижайтесь, можете приехать и говорить со мной… но лжи мне не привозите, потому что мы знакомы с крашенными лисами.
Когда Витке ничего на это как-то не отвечал, каштелянова ещё любезней проговорила в конце:
– В таких делах гнева не должно быть… Будет с чем, приезжайте… я быстрая, но со мной можете прийти к порядку. Зла в сердце не храню.
Купец, не зная уже что отвечать, вежливо поклонился и вышел. Что с ним потом делалось, когда вернулся в гостиницу на ночлег, а назавтра пустился в Варшаву, трудно рассказать. Все его намерения, планы, честолюбивые мысли, казалось, обратились в ничто. Он теперь только знал, что честному и добросовестному человеку в эти сговоры с бессовестными людьми вдаваться было невозможно. Хотел бросить всё, возвратиться к матери и своё скромное отцовское предприятия постепенно вести дальше. Упрекал себя в безрассудной амбиции, которая толкнула его на потери и унижения.
Но едва сделав это разумное замечание, Витке тут же о нём начинал жалеть. Не хотелось ему бросать закрученного дела и поддаваться первой неудаче, а скорее испытанной неприятности.
Быть может, также очарование Генриетки, слабость к этой девушке тянули его в Варшаву.
Прежде чем из Ловича он попал в столицу, он несколько раз сменил убеждение. Хотел возвратиться в Дрезден и оставался в Варшаве, румянился от испытанного разочарования и объяснял тем, что он его предвидел, а Константини сам был виновником и исполнителем. В этой борьбе с собой, неслыханно уставший, добрался он наконец до гостиницы, но почувствовал себя таким сломленным, что, приготовив только письма к Мазотину уже в этот день не двинулся из дома, хоть его очень тянуло к девушке.
В немногих словах, с жалобой на него, он описал Константини всё своё приключение, делая ему суровые упрёки, что его выставил на такой позор, причём на самого короля падала тень и подозрение, что мог прислуживаться такими средствами, самому себе не мог простить, что дал себя уговорить на такое надувательство.
И хотя в действительности не имел мысли разрывать и отказываться от дальнейших отношений с королевским камердинером, в письме выражался так, как если бы хотел уволиться от дальнейшего служения.
Отдохнув, он пошёл потом к Ренарам, где его, как всегда, очень сердечно приняли. Ренар сам настаивал, чтобы времени не терял и что-то решил на будущее, предлагал ему свои услуги и в этот раз рекомендовал ему Варшаву.
Однако красноречивей всей его речи говорили смеющиеся глазки Генриетки… но Витке ещё колебался. Из одной любви и уважения к матери; без неё ничего решительного предпринимать не хотел. А тут ему к ней так тяжело было вырваться!
Очень быстро через королевские рубежи пришёл от Мазотина короткий и приказывающий ответ:
«Прибудьте, милостивый государь, как можно скорей в Краков и привезите с собой поверенные драгоценности».
Однажды с итальянцем нужно было покончить. Назавтра Витке попрощался с Ренарами и, угрызаемый и униженный, потащился обратно в Краков.
Дорога его развеселить не могла, особенно, когда приблизился к столице, около которой были расположены саксонские войска. Выведенные на смотр, на плац для муштры, одетые в свежую одежду, на вид дисциплинированные, выглядели они очень красиво и элегантно, но надо читать современные свидетельства, чтобы иметь представление о реальном состоянии, о распоясании старшины, о бедности простого солдата, о недостойном обхождении с ним офицеров, целыми днями и ночами отданных пьянству, игре в кости и распутству.
До тех пор пока король не был коронован, командиры имели самые суровые приказы, чтобы слуг держали в узде, потому что отвечали за спокойное их поведение. Не допускали насилия. Тут же потом, когда король был уверен в троне, всё изменилось и солдаты стали вести себя, как в завоёванной стране. Со всех мест, где были расположены войска, посыпались жалобы, упрёки, рыдания. Саксонцы прямо нападали на усадьбы, до остатка уничтожали крестьян, разбрасывали стога, раскрадывали броги, вламывались в коровники и кладовые. Жалобы не помогали, переносили виновных на иные стоянки, где то же самое царило.
В время путешествия Витке сам, оттого что был одет по-польски, чуть не был раздет и едва своей немецкой речью оборонился, а самых дерзких злоупотреблений и проклятий насмотрелся и наслушался.
Готовилась страшная буря против этого распущенного саксонского войска. Совещались уже, на какую границу их отправить, откуда жалобы и крики не доходили бы.
Там, где стояли саксонцы, чуть ли не война разворачивалась между ними и мещанами; шляхта, когда могла их схватить в малой численности, убивала и топила.
Заметили также, что король саксонскими войсками обсадил краковский замок, и росли подозрения, что с ними хочет овладеть всей Речью Посполитой. От этого происходили бунты.
На вид всё лучше обстоящее дело Августа в действительности находило теперь противников даже в тех, что привели Августа на трон. Начали замечать, что задача, какую он взял на себя, превосходила его силы.
Полагаясь то на Флеминга, то на Пребендовского, сам он думал только о развлечениях, о прекрасных выступлениях с роскошью, о всё новых развлечениях, пил и проказничал. Думая, что то, что намеревался сделать, как-то само чудесной силой устроится.
В разговорах он развивал самые правильные идеи, самые прекрасные планы уже не поправки, но полного преобразования Речи Посполитой, объединения её с Саксонией, создания сильной монархии. Но на словах и мечтах, на приобретении единичных людей всё кончилось. Перед иными делами шли женщины, пиры, охоты, турниры, демонстрации силы и ловкости. Редкий был день, когда заканчивался трезво, без полного опьянения гостей и хозяина. Более серьёзные люди показывали всё более грустные лица.
Прибыв в Краков, враждебно настроенный и недовольный Витке поспешил к Мазотину, который его, дуясь, приветствовал выговорами:
– Что же! Ты сам во всём виноват! – воскликнул он. – Не нужно было драгоценностей из рук выпускать, я предостерегал, и давать слишком рассматривать их! Если бы ты поступил, как я хотел, не имели бы времени в драгоценностях фальши искать, но из вас новичок.
– Ну, для таких дел я действительно новичок, – сказал разгневанный купец, – потому что привык ходить простой дорогой и никогда не лгать. Мало того, что я должен был с этим осрамиться, но и королевскому делу это может повредить.
Константини ему в нос рассмеялся.
– О! Простачок ты! – воскликнул он. – Что же ты думаешь, что король возьмёт на себя то, что сам спроектировал! Скажет, что я виноват, и накажет меня, а я сложу на тебя, и падёт кара всегда на самого маленького. – Если бы только разгласилось о фальшивых бриллиантах… скажут, что ты их для выгоды подложил и хотел присвоить, и этому больше поверят, чем тому, что король мог выдумать что-нибудь подобное.
Витке поклонился, складывая на столе коробочки.
– Благодарю вас за науку и воспользуюсь ей, – сказал он. – Я вдался не в своё дело, возвращусь к торговле. Не вижу, что бы приобрёл на таких услугах. Удастся – это припишут вам, поскользнёт нога – я понесу наказание.
Он хотел уже уходить, но Константини обеими руками схватил его за воротник и не пустил.
– Так это кончится не может! – воскликнул он. – И короля, и себя мы должны очистить. В этот раз дам вам те же самые драгоценности, но с настоящими камнями. Отвезёшь их каштеляновой и будешь требовать, чтобы их оценили, окажется, что Товианьская глаз не имела и клевету на нас бросила.
Витке согласился на это, угождала ему эта реабилитация. Ему пришлось ждать не более двух дней, чтобы в ту же оправу вставили вынутые дорогие камни. На глаз были это те же самые ожерелья, кольца и диадемы, но теперь они стоили более двадцати тысяч талеров.
Константини только просил Витке не выпускать из рук дорогого депозита. Эти постоянные путешествия утомили уже и наскучили немцу, должен был, однако, ещё раз справить посольство для очищения. А так как в дороге не очень были уверены, присоединили его к королевским каретам, которые шли под эскортом в Варшаву, куда и сам Август вскоре собирался. Её было некому защищать и он имел тайно обеспеченные замок, цейхгауз и всё. Ждали только окончания переговоров с примасом. Витке несвоевременно жалел, что так заплутал, что теперь из уз было ему трудно выпутаться. Почти не отдохнув в Варшаве, он двинулся в Лович.