Тот, которого с таким криками приветствовала шляхта в Больших Горах, чужим показался бы фигурой очень загадочной, из соображений своего возраста, потому что, казалось, ему было не больше двадцати лет, а крепкое здоровье и деятельная жизнь позволили ему сохранить всю свежесть первой молодости. Покрытые сединой, славными шрамами в войнах, бессильные старцы, вся эта толпа рыцарей, шляхты, приветствовала приехавшего верхом, с маленькой и скромной свитой, гостя, точно героя, хотя годы не позволяли предположить, чтобы мог добиться заслуг.
Взгляды собравшихся обратились к нему с уважением и любовью, точно к человеку, предназначенному для спасения родины в эти тяжёлые времена, находящейся под угрозой. Казалось, его знают все великополяне, потому что по дороге вытягивали к нему руки, поднимали шапки, подмигивали глазами, склонялись в поклонах, с такой сердечностью гонялись взором за ним, словно видели в нём спасителя.
Этот юный гость, красивый, благородного лица, полного спокойствия и мягкости, хоть в нём можно было угадать потомка одной из значительнейших великопольских семей, прибыл с маленькой свитой, одетой и вооружённой без всякой роскоши и вычурности. Ни он сам, ни конь, на котором въезжал, не отличались блёстками, какими тогда любили пощеголять при каждом выступлении… Фигура была рыцарская и панская, но выражение лица, взгляд, всё в нём объявляло скорее политика, чем солдата.
В нём легко было узнать сенаторского ребёнка… Шляхта, которая в молодёжи и детях магнатов не охотно уважает память и заслуги отцов, а им больше, может, чем кому-нибудь, привыкла напоминать, что шляхтич на загроде – равный воеводе, этому панычу вовсе за зло не считала, что казался таким аристократом, словно для вождя был рождён.
Без зависти, с весельем в глазах приветствовали его по дороге всё более оживлёнными виватами. Старый Горский, который без с радости кому-нибудь кланялся, с распростёртыми объятьями, с открытой головой вышел ему навстречу…
Те, которые, прибыв раньше, уже сели в столовую залу за стол, дабы подкрепиться поставленным завтраком, все вскочили от мисок и тарелок, выбегая навстречу. Улыбались усатые лица великополян, спесь которых была известна. Был это любимец всех, надежда Речи Посполитой, сын воеводы Познаньского и генерала Великопольского, сам уже после его смерти, несмотря на молодые годы, назначенный Познаньским воеводой, Станислав Лещинский. По матери текла в нём кровь Яблоновских, потому что дочка гетмана была ею, а старый вождь внука этого любил, как собственного сына. Чрезвычайно старательное, полное любви, но и предосторожности воспитание от природы делало его в действительности тем, чем его провозгласили – феноменом, исключительной личностью.
У двадцатилетнего юнца была уже вся серьёзность и рассудительность сенатора Речи Посполитой. Малейшим непостоянством никогда себя не замарал, и можно было утверждать, что чудом прямо из детства перешёл к мужской зрелости. Спокойствие и самообладание, какие дают иным годы жизни, ему, особенной милостью судьбы, достались в том возрасте, когда другие ещё обычно безумствуют; он уже совершил путешествие за границу для знакомства с людьми и светом, двадцатилетний, он уже наследовал после отца то воеводство, которое было главой земель великопольских.
Те, что его знали ближе, отзывались о нём не только с уважением, но и с видом поклонения и пыла. Этой всеобщей любовью Лещинский не был обязан лести для толпы и обычным средствам приобретения себе благоволения шляхты. Всегда имел отвагу говорить правду, даже когда знал, что она обществу может быть неприятна. Когда он сопротивлялся дерзким капризам, слушали его терпеливо и с уважением.
И в этот раз с более оживлёнными, может, чем когда-либо, признаками любви, окружили его сразу, когда он слезал с коня перед крыльцом. Улыбаясь, он приветствовал тех, кто ему низко кланялся.
– Я появился на приказы панов братьев! Adsum! Посовещаемся и подумаем сами о себе, когда о нас никто думать не хочет, или не может.
Горский обнял его на пороге.
– Уже одно ваше прибытие даёт нам отвагу… мрачные лица прояснились, пане воевода, без лести, как бы восходящее солнце… Светлей нам с вами.
Воевода покраснел.
– Ради Бога, дорогой староста! – отпарировал он. – Я приехал искать у вас света и привёз с собой горячее желание работать с вами, для общего блага.
С этим они вошли в самую большую в доме залу, такую переполненную, что едва можно было протиснуться; при виде прибывших шум тут же утих.
Все проталкивались пожать руку воеводе, или хотя бы взором его приветствовать.
Из одного уважения к желанному гостю наступил порядок. Старшие его окружали, иные выстроились, как могли, а крикливые голоса, которые минутой назад пытались воцариться над шумом, добровольно утихли.
Горский сначала хотел пригласить воеводу к столу, полагая, что с дороги он захочет подкрепиться, но гость поблагодарил, уверяя, что был не голоден и с радостью подождёт обеда.
Сию минуту выступил один из самых горячих.
– Пане воевода, – сказал он, – мы достаточно терпели из несогласия и раздвоения, а их у нас на Литве и в Короне ещё предостаточно, чтобы новых не преумножать. С бунтом и конфедерацией всегда легко, но потом всякое примирение трудно. Есть всё-таки минуты, когда, видя себя на краю пропасти, каждый хватается за такое оружие, какое имеет, чтобы спасти себя от погибели. То, чему трудно поверить, с каждым днём становится более заметно. Выбирая короля, мы неосторожно привели врага in viscera Речи Посполитой. Эта мелочь, что своих саксонцев он привёл без консенсуса всех, держит их и приумножает, выискивая разные причины, я обхожу то, что это иностранное солдатство издевается над нами, что Август, сам зацепив шведа, вынуждает Речь Посполитую принять его собственное дело за наше… но сегодня явно и с каждым днём более заметно, что он поклялся погубить нас, порвать, растоптать свободы, сковать в absolutium dominium.
Перехваченные письма, выданные переговоры, весь ход его дел убеждают, что с царём Петром ни о чём другом не договорился, только о порабощении нас, о разделении земель наших и обращении их в наследственную монархию для себя.
Он готов о том трактовать с Бранденбургом, с царём и со шведом, лишь бы ему помогли в этом замысле. Все силы его напряжены для этого.
Когда он это говорил дрожащим от волнения голосом, первый, который начал переговоры, старец уже, Горский, ему молча поддакивал движениями головы.
– Вы делаете королю серьёзный упрёк, – прервал Лещинский, – а прежде чем мы ему поверим, нужно собрать доказательства. Мы не хотели бы верить этому обвинению.
– И мы, – добавил Горский, – но от избытка доверия ослепить себя не годится, а лучше чрезмерное рвение, чем пренебрежение там, где идёт речь о наших единственных сокровищах. Я открыто признаю, – продолжал далее хозяин, – что никогда за эту элекцию не был, что я предпочитал француза, а хотя бы одного из сыновей короля Яна, чем того пана, который нам, нарушая наши права, сначала навязался. Когда прибыл Конти, так рассчитывая на нас, как мы на него рассчитывали, а, разочаровавшись, бросил, и я, и многие со мною, мы пошли за Августом, чтобы волнений и гражданской войны, уже по Литве распространяющейся, не умножать. Мы поддались, но плохо за это вознаграждены. Хитростью, ложью и подкупом добыв трон, Саксонец поступает так дальше, как начал, предать нас хочет, купив. Поэтому он так полюбил царя Петра, поэтому в связи с Бранденбургом, а тот ему будто бы тайно, а нам явно помогает, наконец, не тайна то, что, если бы Карл XII с ним помирился, поделится Польшей и ему подал бы руку. Подозревали наших старых королей, что absoiutum dominium хотели ввести, но тут уже не о диктатуре какой-то идёт речь, но о разрывании наследства дедов, кровью купленного. Дружба и союз с царём ни на чём другом стоять не может, пожалуй, только на усечении границ, которое означает, что мы должны будем отказаться для него от наших земель на границах. Дружба с Бранденбургом это не что иное как освобождение от лена и присяги и вручение ему брошенного неосторожно Эльблонга. И дай Боже, чтобы тот удовлетворился этим. Наконец трактат с Карлом, с которыми ездила proh pudor! virago! и тот Витцум… немного иное мы должны были прославлять, чем раздел Речи Посполитой и её порабощение. Дадим ли мы тут ему окрепнуть и осесть? Осуществит ли свои намерения?
Горский опустил голову, воевода стоял молча.
– Есть дела, – произнёс он наконец спокойным голосом, – которым лучше не верить, чтобы возможности их не допускать. Так в чёрном предательстве не годится даже подозревать помазанника Божия, пока доказательства его не имеем. Мы делаем, что в наших силах, чтобы предотвратить его, но не бросим этого позора на короля, которого мы обязаны уважать. По правде говоря, мы имеем примеры стран, в которых совершались недостойные перевороты, но сами примером, что там, где бдит добродетель обывателей, легко не нарушатся законы, которым поклялись.
Поэтому мы бдим, но останемся верными королю, и стоим за него, потому что это самое лучшее средство, чтобы уговорами чужих людей он не был приведён на гибельную дорогу.
– С царём Петром, – сказал один из окружающих, – не прекращаются очень тесные и тайные отношения, громко о том говорят на дворе, как лифляндчик, сегодня генерал в саксонской службе, порочный и умный Паткуль служит инструментом для заключения пагубных для нас трактатов.
– С царём Петром, – прервал Лещинский, – Август мог договориться для общей обороны от Карла XII. В этом его ещё упрекать нельзя.
– Чем же нас может интересовать ссора короля Августа со шведом? – вставил другой. – Речь Посполитая, связанная Оливским трактатом, не хочет в нём видеть неприятеля, а он неустанно разглашает и торжественно объявляет, что хочет быть другом и протектором Речи Посполитой. Он первый нам глаза открыл, с чем к нему эту женщину и пана Витцума посылали… Приглашая на пиршество, на котором мы бы собой представляли для них добычу, Август, что царю Петру предлагал себя в помощь против шведов, шведа заполучить хотел тем, что готов ему дать подкрепление против Петра, лишь бы вместе Польшу разорвали. Саксонцу нет дела ни до нашей целости, ни до приобретения земель, но об увеличении своей наследственной монархии нашей ценой. Легко ему было напасть на эту недостойную мысл