Вода и грёзы. Опыт о воображении материи — страница 17 из 47

К могиле никнет розмарин,

Спит разрушенье меж руин,

Подобный Лете сонный пруд

Не разорвет дремотных пут —

Вся красота уснула тут[146].

(Пер. А. Сергеева)

Здесь мы оказались в самом сердце метафизической драмы Эдгара По. Тут наполняется смыслом девиз его творчества и жизни:


I could not love except where Death

Was mingling his with Beauty’s breath…

(Я не мог любить нигде, кроме тех мест,

Где Смерть смешивала свое дыханье с дыханьем Красоты…)


Странный девиз для двадцатилетнего, и говорит он о прошлом после такого короткого жизненного пути, но между тем именно он сообщает всей его жизни глубокий смысл и верность одной теме[147].

Итак, чтобы понять Эдгара По, надо во все кульминационные моменты его поэм и повестей иметь в виду синтез Красоты, Смерти и Воды. Этот синтез Формы, События и Субстанции может показаться искусственным и невозможным у настоящего философа. Но, тем не менее, он распространяется на все. Если любят, то сразу и восхищаются, и боятся, и берегут. В грезах три причины, управляющие соответственно формой, становлением и материей, объединяются до такой степени, что становятся неотделимыми друг от друга. Тот, кто, подобно Эдгару По, грезит «вглубь», объединяет их в одной символической мощи.

Так вот почему вода – материя прекрасной и верной смерти! Только вода может спать, охраняя красоту; только недвижная вода может умирать, храня в себе отражения. Отражая лик грезовидца, оставшегося верным Великому Воспоминанию, Единственной Тени, вода придает красоту всем теням, возвращает к жизни все воспоминания. Так рождается нарциссизм, приходящий из прошлого как наваждение и передающий свои склонности воде; он придает красоту всем, кого мы любили. Человек любуется собою в собственном прошлом, всякий образ для него – воспоминание.

Впоследствии же, когда зеркало вод тускнеет, когда воспоминание заволакивается дымкой, удаляется, заглушается:

…quand une semaine ou deux sont passées,

et que le rire léger étouffe le soupir,

indigné de la tombe, el prend

son chemin vers quelque lac ressouvenu

où souvent – en vie – avec des amis – il venait

se baiger dans le pur élément,

et là, de l’herbe non foulée

tressant en guirlande pour son front transparent

ces fleurs qui disent (ah, écoute-les maintenant!)

aux vents nocturnes qui passent,

«Aï! Aï! hélas! – hélas!»

scrute pour un moment, avant de partir,

les eaux clairs qui coulent là,

puis s’enfonce (surchargé de douleur)

dans le ciel incertain et ténébreux.

(Irène. Trad. Mourey)

(…когда прошла неделя или две

и легкий смех подавил вздох,

возмущенный могилой, он направляется

своей дорогой к какому-то озеру, снова пришедшему ему на память,

куда часто – при жизни с друзьями – он приходил

купаться в чистой стихии,

и там, из неизмятой травы

сплетая в венок для своего прозрачного лба,

эти цветы, которые говорят (ах, послушай же их теперь!)

ночным ветрам, пролетающим мимо:

«А! А! увы! – увы!»,

вглядывается на миг, перед тем, как уйти,

в прозрачные воды, что там текут,

потом погружается (переполненный болью)

в небо, неясно проступающее и сумеречное.)


О ты, призрак вод, единственный чистый призрак, единственный призрак «с прозрачным челом», с сердцем, которое никогда ничего от меня не утаивало, дух моей реки! Пусть сон твой, пока он длится, остается столь же глубоким!

VIII

Наконец есть еще один знак смерти, придающий водам из поэзии Эдгара По странный и незабываемый характер. Это их молчание. Так как мы полагаем, что воображение в своей творческой форме обязывает к становлению все, что оно создает, то в рамках темы молчания мы покажем, что вода в поэзии Эдгара По именно становится безмолвной[148].

Веселость вод у Эдгара По так эфемерна! Разве Эдгар По когда-нибудь смеялся? Несколько ручейков, радостных вблизи истоков, становясь реками, вскоре умолкают. Голоса их стихают довольно быстро, постепенно переходя от шепота к полному молчанию. Да и сам этот шепот, воодушевлявший их смутную жизнь, какой-то странный; он совершенно непохож на шепот пробегающей волны. Если кто-то или что-то говорит у поверхности вод, то это ветер или эхо, несколько прибрежных деревьев, доверительно шепчущих друг другу свои жалобы; это вздыхающий призрак, совсем тихо вздыхающий. «С каждой стороны этой реки по илистому руслу на много миль тянется бледная пустыня гигантских кувшинок. Они вздыхают, обращаясь друг к другу в этом уединенном месте, вытягивают к небу длинные и призрачные шеи и качают то в одну, то в другую сторону своими вечными головками. И невнятный шепот проходит меж них, подобный шуму подземного потока. И они говорят вздохами». Вот что слышится у реки: не голос ее, а вздохи, дыхание нежных растений, печальные ласки и шелест зелени. Вот-вот замолкнут и сами растения, а потом, когда печаль поразит камни, онемеет и весь мир, потеряет дар речи от невыразимого ужаса. «Тогда я рассердился и проклял проклятием молчания реку и кувшинки, и ветер, и лес, и небо, и вздохи кувшинок. И поразило их проклятие, и умолкли они» (р. 273). Ибо в глубине существ, из глубины существ, в лоне вод говорит как бы голос угрызения совести. Нужно заставить их замолчать, на зло нужно ответить проклятием; нужно поразить проклятием молчания все, что стонет в нас и вне нас. И Вселенная понимает упреки уязвленной души, и Вселенная умолкает, и недисциплинированный ручеек перестает смеяться, водопад – мурлыкать, река же перестает петь.

А что касается тебя, грезовидец, пусть молчание снова войдет в тебя! Слушать у кромки вод, как грезят мертвецы, – уже значит не давать им спать.

Впрочем, разве само счастье говорит? Разве подлинное блаженство поет? В ту пору, когда Элеонора была счастлива, реку уже одолела тяжесть вечного молчания: «Звали мы ее рекою безмолвия, ибо казалось, что струи ее были пронизаны каким-то успокаивающим флюидом. С ее русла не доносилось ни малейшего шепотка, и струилась она так тихо, что песчинки, похожие на жемчужины, за которыми мы любили наблюдать, глядя в ее глубины, даже не шевелились, но каждая оставалась на своем давнем и первоначальном месте и сверкала вечным сиянием»[149].

Именно у этой воды, недвижной и безмолвной, просят любовники показать примеры страсти: «Из этих волн мы извлекли бога Эроса и теперь ощущаем, что он возжег в нас пылкие души наших предков… Страсти, соединившись, дышали сводящим с ума блаженством над Долиной Многоцветных Трав»[150] (р. 173). Следовательно, душа поэта так привязана к вдохновению воды, что как раз от воды суждено было родиться пламени любви, именно вода хранит «пылающие души предков». Как только какой-нибудь слабенький водяной Эрос «возжигает» на мгновение две эфемерные души, то и воды на миг обретают дар речи: из речного лона постепенно «начинает доноситься шепот, который в конце концов наполняется звуками колыбельной, и она божественней, чем мелодии Эоловой арфы, нежнее всего на свете, кроме голоса Элеоноры» (р. 174). Но Элеонора «увидела, что перст Смерти указывал на ее грудь и, подобно эфемериде[151], она вполне созрела лишь для того, чтобы умереть» (р. 175). Тогда поблекли краски зеленого ковра, тогда темные фиалки уступили место асфоделям, тогда «золотые и серебристые рыбки унеслись через горловину реки к нижнему пределу наших краев и с тех пор больше никогда не украшали нашу дивную реку». Наконец после лучей и цветов погибает и гармония. Наконец в царстве существ и голосов свершается судьба вод, столь типичных для поэзии Эдгара По: «Ласкающая музыка… постепенно замерла, превратившись в шепоты, которые становились все тише и тише, пока ручей в конце концов не вернулся к всепроникающей торжественности изначального безмолвия».


Молчаливая вода, темная вода, спящая вода, бездонная вода, сколько материальных уроков для медитаций о смерти… Но здесь нет урока гераклитовской смерти, уносящей нас вдаль по течению, словно поток. Это урок смерти неподвижной, смерти «вглубь», смерти, которая живет с нами, подле нас, в нас.

Нужен только вечерний ветерок, чтобы вода, которая молчала, заговорила с нами снова… Нужен только очень нежный и бледный лунный луч, чтобы призрак вновь зашагал по водам.

Глава 3Комплекс ХаронаКомплекс Офелии

Тишина и луна… Кладбище и природа…

Жюль Лафорг, «Легендарные моралите»

I

От мифологов-любителей иногда бывает кое-какой прок. Они на совесть работают в зоне первоначальной рационализации. И все-таки оставляют необъясненным то, что «объясняют», поскольку с помощью разума грезы не объяснишь. Кроме того, они – немного на скорую руку – классифицируют и систематизируют сказки и басни. Но в этой быстроте толк тоже есть. Она упрощает классификацию. Она также демонстрирует, что эти классификации, находящие весьма радушный прием, способствуют реальным тенденциям, действующим в сознании мифолога и его читателей. Так, например, сладкоречивый и многословный Сентин[152], автор «Пиччолы» и «Пути учеников» (Chemin des Écoliers), написал своеобразную «Мифологию Рейна», которая может преподать нам элементарный урок стремительной классификации наших идей. Сентин еще около века назад понял первостепенную важность культа деревьев