– Когда меня хотели убить, у меня не было автомата, – сказала она, и это прозвучало неправдоподобно буднично. – Когда по нашей общаге и по всем ярославским улицам чеченцы шастали и двери везде вышибали, мне никто не дал автомат. А я была бы рада, если бы дали. Тебе повезло. Тебе вручили оружие, научили им пользоваться и рассказали, в кого стрелять. У меня ничего этого не было.
– Вот поэтому я и пошёл туда, – сказал мужик прочувствованным тоном. – Чтобы защищать таких, как ты. И я должен защищать тебя. Мою девушку, – он неловко обнял её.
А вроде бы почти не пил, про себя отметила Лиза, освобождаясь. А какова логика, бля…
– Да, наше государство доводит самых лучших людей страны вот до такого, – она обвела взглядом убогую комнату и пристально посмотрела мужику в глаза. Он тоже смотрел ей в глаза. Вид у него был такой, будто он готов разрыдаться.
Ну, это известно какая порода. Переломав с компанией сочувствующих рёбра «не так» одетому неформалу, они мирно возвращаются на хату, где цедят водку и утирают слёзы под аккомпанемент радио «Шансон», чего-нибудь типа «В нашу роту черножопые стреляли» или «Я Христа распятого на груди ношу и мента проклятого, суку, задушу». Даже если слушающий – давно уже не бандит, а самый что ни на есть мент. Ностальгия, нах. Или сказывается неприязнь к коллегам с более чистой биографией.
– Я вижу, что по характеру мы друг другу подходим, – сказал мент, выдержав паузу. – Давно искал такую женщину. Я тебе позвоню.
И ведь позвонит, сука, тоскливо подумала Лиза. Обязательно позвонит. По нему видно.
– До свидания, – сказала она.
Автобус уже ушёл, и следующего до шести утра не предвиделось. Она пошла пешком, легко и быстро. Кёнигсберг – маленький город, созданный для пеших прогулок. Фонари уничтожали темноту мягко и ненавязчиво. Когда улица мента была далеко, Лиза на ходу вскрыла телефон, вытащила карту и швырнула в реку. У неё в сумке была тщательно спрятанная запасная, на которой дублировались все нужные номера. Так, на всякий случай. Вот, он окончательно настал, этот случай, навсегда.
Я помню, что Лизе из-за прогулов долго не хотели ставить зачёт по риторике. Тогда она сказала мне с улыбкой: «С тех пор, с того вечера я плюю на мнение профессоров. Моя риторика – это слёзы на глазах мента».
Дальше всё было очень просто. Она решила не забирать с работы трудовую книжку. Не являться туда и не умолять ни о чём. Участь её была решена: её бы всё равно уволили. Пусть Феликсович сам правит свою профашистскую брехню. Судьба преподнесла ему урок. Пусть так и думает.
В квартире по-прежнему храпела бабка. Кухню загромождала грязная посуда: бабка, оставшись одна, вполне успешно сходила в магазин, сварила суп и съела всю кастрюлю. О’кей, бабка не пропадёт. Андрея не было. Вещи Лизы лежали на тех же местах, что и днём. Она быстро, по-военному, собрала их, заказала по телефону такси и попыталась сформулировать текст прощальной записки. Света она не включала: чёрт их знает, этих карточных кредиторов, может, они снова припёрлись её караулить. Лиза подошла к письменному столу Андрея, выдвинула ящик и посветила фонариком в поисках чистого листа бумаги. Он там был – чистый только с одной стороны. Другую занимало гениальное стихотворение Ника Валерия Галла:
Каземат не учил меня воле 31, а чёрт – колдовству,
обрывались верёвки у края халявной кончины,
и теперь я тебя не жалею, а просто зову
проиграть со мной в карты кусок надоевшей отчизны.
Я дешёвке-судьбе заглянуть не желаю в глаза,
я не знаю, зачем этот день мне нелепо отмерен.
Только Бог может махом покрыть козырного туза.
Мы лишь можем стоять возле пылью покрытых скамеек.
Я зарыл за разрушенным домом заветы отцов.
Ты забыл обо мне, как о долге, и некогда злиться.
Мы плевали на святость, но Бог нам не плюнет в лицо,
потому что мы вряд ли найдём в этой тьме наши лица.
«Я уезжаю в Россию. Ничьих долгов платить не буду. Будем ли мы официально разведены, мне безразлично. Делай, что хочешь. Можешь выписать меня из квартиры, мне всё равно».
Вместо подписи на листе А4 стоял невидимый миру метафизический крест. Ночь была прекрасна. Подсвеченный шпиль чудом уцелевшей кирхи пронизывал темноту. В соседнем районе в своей могиле мирно спал Кант, и т. д. Вода и ветер были спокойны, как ни в какой другой области. А чем всё это закончилось, – зачем тебе знать?
– Это всё-таки была она, – сказала я Марише. – Меня сбили с толку её приличные, в смысле, очень недешёвые шмотки. Она была одета, как Дебрянская 32. Я подумала: Лиза – и здесь, и в таком виде… И выражение лица – совершенно другое.
– У тебя тоже не то выражение лица, что десять лет назад, – сказала Мариша.
– Не философствуй. Так где ты её видела и когда?
– Здесь. По её словам, Ася оставила ей телефоны своих московских знакомых, чтоб было к кому на первых порах вписаться. Или сначала она поехала к деду Андрея, тому, который запирал колодец, и он, как ни странно, встал на её сторону… не помню. И, знаешь, ей стало везти, и потом она даже купила в кредит полдома в ближнем Подмосковье. Правда, её научная карьера по-прежнему откладывается на неопределённый срок.
Я спросила про её мужа. Но тут ей позвонили, и она сказала, что должна ехать в Москву. Знаешь, она пишет что-то. Но не под фамилией Авдеева, а фамилию мужа она не брала. Кажется, она сменила паспорт, взяла девичью фамилию матери. Да, она же тебя вспоминала, сказала, что захотела сделать, как ты, чтобы не носить фамилию мужчины.
– Я это сделала потому, что фамилия матери звучит лучше, – пожала я плечами. – Кстати, мне тоже пора.
– Без разницы. Подожди, она же мне называла свой узаконенный псевдоним… Хоть убей, не помню. Я ж не слишком трезвая уже была. Но помню, что у меня было чувство, будто она заглушила в себе какую-то мелодию, устаревшую и надоевшую, – сказала поэтичная Мариша, по второму высшему образованию – музыкант.
Считают, что наиболее женственная профессия – проституция, стриптиз. Когда медленными ласкающими движениями стягивают с себя одежду, показывая всё, кроме себя самой.
На самом деле наша жизнь – антистриптиз, когда год за годом мы должны натягивать на себя всё больше дешёвого истлевающего шмотья предрассудков. В обуви, которую нам предписали носить, невозможно ходить по-человечески (гораздо удобнее кирзовые сапоги), в ней можно только танцевать под абсурдную, выматывающую мелодию, ни одна нота в которой не принадлежит нам самим.
Посмотри, это ангельская риза, говорят тебе и набрасывают тебе на плечи залепленную грязью рвань с чужого плеча.
Если ты не умеешь думать и никогда не училась видеть, ты можешь поверить, что белые ризы и должны выглядеть именно так.
Но я не сказала обо всём этом Марише. Во-первых, она, как и я, давно уже всё поняла, и с ней тоже давно уже всё в порядке. Во-вторых, Мариша – это архетип. Это такая еврейско-буддистская Шахерезада, которая может часами трепаться. Нет, это, конечно, не способ сохранить жизнь. Это всего лишь способ поддержать её на том уровне, который Марише нравится. А я не люблю часами трепаться или часами слушать, да мне и некогда. Если я долго слушаю Маришу, то с целью украсть сюжет. Ведь если сюжет не снится мне, я его ворую. Но такое воровство не предусматривает статьи, это не плагиат, это называется просто «брать».
© 2006 – 2007.
Рассказы
Шведский пёс
В нескольких метрах от Таниного дома располагалась помойка. Осенью она превращалась в большую и глубокую лужу, в которой плавали пустые консервные банки, жестянки, пузырьки из-под лекарств или бутылки из-под самогона – с пивными, впрочем, этикетками, а летом – в миниатюрную Сахару. Проходя по ней, местные коровы не только спотыкались о банки и бутылки, но и поднимали такую пыль, что листья на деревьях, когда-то посаженных Таниным папой, становились серыми. Местные дети осенью ходили по помойке в резиновых сапогах, меряя глубину, а летом искали там осколки фарфоровых чашек, расписанных красивыми цветами, и осколки бутылок, чтобы смотреть сквозь них на зелёное солнце и листья на деревьях, которые только тогда казались не такими серыми. Рядом стоял чёрный от времени сарай, в котором ничего не хранилось, потому что он был колхозный, а значит – ничей.
Танина мать работала в магазине, где всё время норовила что-нибудь украсть, но ничего у нее не получалось. Танин папа исчез бесследно. Накануне они с мамой купили у тети Люды самогон и пили всю ночь, готовясь к тяжёлому трудовому дню. Из электрического самовара капала вода прямо на скатерть. Папа курил сигареты без фильтра, а мама – сигареты с фильтром, ловко украденные в одном из магазинов райцентра. Папа завистливо косился на цивильное курево.
– Ну, дай, дай, – говорил он. – Жалко, что ли?
– Я тебе украла или себе? – проявляла мама нездоровый индивидуализм.
На этой почве хлебнувшие самогона папа с мамой и поссорились. Слово за слово, и папа ушёл в рассвет, романтично хлопнув дверью и прихватив с собой документы, демисезонную куртку и сигареты без фильтра. Говорили, что он осел в райцентре и даже получил работу на газокомпрессорной станции, на что не имел ни юридического, ни морального права. Мама демонстративно не желала его видеть.
– У, козёл, – говорила она.
Девочка Таня была не очень хорошей. Она не любила вязать и вышивать крестиком. В свободное время она сидела на заборе или рылась в помойке. Когда маме, в свободное время выгуливающей овец, надоедало смотреть на дочь и забор, она орала:
– У-у, сволочь! Тварь неблагодарная! Загони овец и бери лопату!
Поручив дочери копать огород, мать уходила в гости к соседу – пожилому механизатору дяде Леше. Он бывал трезвым так же часто, как бывал на юге, а на юге он не бывал никогда.