Вода и ветер — страница 25 из 49

Он открыл бутылку об стол, и половина пролилась на пол.

– Можно и без всякого Бога жить по-божески. Девчонка молодая, глупая, как овца. Вы врач?

– Да, – сдержанно сказал Андрей. Диплом у него был, два года назад предусмотрительно приобретенный в переходе метро для того, чтобы устроиться на работу.

– Я вам заплачу, – мрачно сообщил сосед. – Я подрабатываю репетиторством.

– За что?

– Она же дома появляться не хочет. Совсем. И попросила, чтобы родственников к ней не пускали, мол, они ее сбивают с этого… с пути. С ней даже поговорить по-человечески невозможно. А вы… допустим, приезжаете туда как врач, делаете осмотр, говорите, что астма не вылечена, девчонка разуверяется в Боге, впадает в скептицизм и возвращается домой. Тут мы ей говорим правду, но теперь она от нас не отделается. Хрен!

Сосед налил пива мимо стакана. Вокруг Андрея, теперь уже хорошо поддатого, звенело и плясало слово “маразм”. Кроме этого, он не знал, что ответить, а сосед уже развешивал лапшу о том, какое они Марине обеспечили золотое детство (в доме с неисправным отоплением) и какая она неблагодарная свинья. Кидая окурок в яму между булыжниками, Андрей покачал головой: маловато он попросил у дурака денег.


2.

Если бы монахини были буддийскими, они бы заметили вокруг Марины ауру отстраненности: она не чувствовала под собой пола, не понимала, что вокруг потолок. Всё вместе это называется келья, слово, похожее на улей, только толку в нем нет, нет меда, наоборот – деготь, черный, и черные вокруг одежды то ли женщин, то ли живых укоров Мирской Совести.

Давно уже стерлись с лица Мировой Дороги следы Хильдегард фон Бинген 33 и Хуаны Инес де ла Круус 34: другие прошли по ним, прошел песок, а на обратной стороне дороги – метель, и мы, раньше скованные женским обличьем, а теперь обещающие стать раскованными благодаря ему, четко помним иные имена: Жорж Санд, Эмили Бронте, Мэри Уолстонкрафт 35 (не будем добавлять ”Годвин”, дабы не порочить этот преимущественно женский отрезок именем, принадлежавшим мужчине). И несть числа именам, и нет уже места в монастыре для женщины-гения: она так выгнула под себя пространство, что теперь ей удобнее не ставить вокруг себя стены.

Зато всегда есть место задумчивым пролетаркам, вместо высшего образования получающим духовное; полубогемным девочкам, шесть раз пытавшимся покончить с собой, а в седьмой испугавшимся, что получится, и свой собственный страх принявшим за Божий; бесящимся с жиру идиоткам из богатых семей и бедным женщинам, у которых поперек горла встали собственные взрослые, но абсолютно не самостоятельные дети; провинциальным лесбиянкам, не умеющим совладать ни с собой, ни с озверевшими от ксенофобии окружающими, и всем, кто социальной лестнице предпочел лестницу Иакова.

Сестра моя! Не ходи. Сегодня будут танцы.

Нет: я пойду в церковь (говорит одна), там поют на другом языке, который хорош потому, что непонятен, и нет матерящихся заводских мужиков, нет вообще мужчин, есть только священник, который (кажется) не полезет под юбку, да и юбки там принято носить такие, что залезть не так легко.

Ах, мамочка (говорит другая), ты не понимаешь, преодоление трагедии одинокой экзистенции заключается в отречении от нее во имя Господне; в этом вся теософия, остальное – комментарий. В аудитории среди идиотов я отречься не могу.

Прости меня, Господи, – говорят они все.

А не потому, что прости, а потому, что нужны подпорки, игрушки, картинки – потому что слабы глаза и воображение: понять не хотят, что есть Бог вне иконы и дом вне кельи. Что-то вроде этого думал Андрей, а еще про истеричных баб и сублимацию. Часть аванса он должен был потратить на священника. Священник, говорили, любил весело провести время. Имена монашкам он нарекал красивые и страстные: Сара, Эсфирь et cetera.

Священник сидел во флигеле, пил чай из глиняной кружки. На столе лежали книги из области светской литературы. Без них и матери Агриппины он давно уже умер бы с тоски, и на его могиле вырос бы терновник (шиповник, репейник, ваш вариант), а на могиле Агриппины – ничего, потому что черта с два бы она умерла.

В доме любящих меня убили меня, в доме любящих, вертелись у него в голове строчки одного из пророков.

Когда любовь – обязанность (как готовка для женщин, поэтому лучшие повара – мужчины, для которых это – развлечение), такая любовь не глубже обмелевшего пруда в августе. Эту любовь учат вызывать в первый год послушания, как студентов театрального института на первом курсе учат плакать. Только убить способна такая любовь, и никакой Уайльд об этом не напишет 36 потому что вовсе не о такой любви писал Уайльд.

Марина видела более юных послушниц, от которых благополучно избавились папаши-священники: у этих девочек в кельях были мягкие игрушки. Что с ними будет, когда придет время любви, о которой писал Уайльд?

Да и не любовь это вовсе, с церковной точки зрения. Это эгоистическая влюбленность.

Она пыталась о чем-то думать, но в голове было сплошное словосочетание «сожженный мост». За ней? За ней. А кто она такая?

Она пыталась что-то делать, но всегда находился тот, кто лучше, или тот, кто высмеет, и сил у нее не осталось. Какой смысл не уходить, если здесь черное платье, а там даже воздух черный, и даже если она не прикасалась к вещи, а только думала, что можно прикоснуться, – та разбивалась. Она привыкла открывать Библию и гадать по ней, что будет, не зная, что это смертный грех, но нельзя было сказать, что это гадание открывало ей глаза на себя, – или она просто недопонимала язык Библии, как когда-то недопоняли его греческие переводчики с арамейского. В Библии было сказано; почитай отца и т. д. отец всё делал не так, и почитать его было легко только на расстоянии. Он выключал телевизор, когда начиналось «пиликанье» (концерт классической музыки, каких на совковом телевидении было сколько угодно), поэтому она полюбила скрипичные соло. Он не ходил в церковь, поэтому Марина, запертая в четырех стенах, мечтала вылезть через окно и затеряться в толпе, совершающей крестный ход; и была, казалось ей, сила, кроме отца, которой она уже не могла…


– Я поживаю прекрасно, – сказал отец Амвросий. – С Божьей помощью в монастыре осенью будет кому колоть дрова. Брат сестры Сары горит желанием потрудиться для монастыря.

Андрей пил чай из глиняной кружки, делая вид, что не понимает намека. Он представлял себе бородатого монстра, а перед ним был интеллигентного вида человек лет сорока пяти с правильными чертами худощавого умного лица и темно-русыми волосами с проседью. Неужели он не любит, как говорили, водочку и колбаску? Андрей верил сплетням, и ему не хотелось неприятно разочаровываться.

– Да, у нас здесь жили, – подытожил настоятель. – Художник вот жил, расписал стены образом Божьей Матери. Кто дрова колет, те тоже живут. Хотя мать Агриппина, с ее здоровьем, тоже могла бы дрова колоть, но я же не погоню ее силой.

– Я хотел бы, – сказал Андрей, – пожить здесь немного, приобщиться к…

– Что конкретно вам надо? – мягко спросил настоятель, истощив намеки.

– Так я уже сказал. Мои грехи…

– Mea maxima culpa, как говорят католики, – поддакнул отец Амвросий и рассмеялся лающим смехом. – Вы не художник, возраста уже не призывного, так что от армии не скрываетесь, в мужской монастырь не хотите, деньги за колку дров вам, судя по костюму, не нужны. Может, вы еще от кого скрываетесь? Или хотите какую-нибудь Христову невесту сделать своей в лучшем случае женой? Монахини не нуждаются во враче. Лучший врач – Господь. Здесь не публичный дом, где каждый месяц девочек проверяют на сифилис.

– Могу я быть с вами откровенным? – обреченно спросил Андрей. – Так вот, представьте горе отца, потерявшего надежду…


3.

… противиться. Вот оно, логически следующее слово: сказал «а», говори «б», сказал «б», говори «в», сказал «в», говори «г», ad infinitum 37. Монахиня! Как мерзостно медоточивы уста твои!

Но не таковы уста матери Агриппины. Ты наделил ее даром брани, о Боже. Над ее античным телом прошли все воды и волны Твои. Лукавая медно-рыжая прядка из-под святой ткани, злые голубые глаза на лице святой Цецилии. С какой-то картины.

– Она говорит, когда ей было сколько-то лет, папаша отвез ее в галерею, – сообщила мать Агриппина. – Она – это мать Евдокия. И там она увидела изображение святой Цецилии, покровительницы музыки. А я закончила консерваторию по классу фортепиано. Когда она узнала, кто я, заорала: «Господь сделает через тебя фиг знает что, дочь моя! Мне было предзнаменование, мы с тобой вместе горы свернем. Вот… сворачиваем».

Марина глубоко вздохнула. Многие послушницы жили в своих кельях по трое и вязали. Ей досталась свободная келья, и вязать она не умела. Так что ей приходилось подолгу слушать мать Агриппину.

– Она тебя скоро вызовет, – сказала мать Агриппина. – И начнет: предание… призвание… предзнаменование… тра-та-та, тра-та-та, брр!

Марине начинало стягивать петлю на горле чувство реальности происходящего. Лучше бы ей казалось, что всё это снится. Агриппина продолжала болтать. Она выглядела не старше тридцати, хотя была старше.

– А потом придет отец Амвросий и будет смотреть, как мать Агриппина строит из себя мать Терезу. Ах, милое дитя. Мирская жизнь не для таких, как ты. Здесь ты найдешь приют… здесь все находят приют, кто с приветом. Эта старая дрянь с синдромом Дауна!

– Иногда мне кажется, что никакая жизнь не для таких, как я, – сказала Марина. – Но если Господь девятнадцать лет подталкивал меня к этому, значит, всё правильно. А что из себя представляет отец Амвросий?

– О! Отец Амвросий – добрейшей души человек. Каждую монахиню он готов утешить в трудную минуту. Кроме настоятельницы. Кажется, старая дрянь в допотопные времена была актрисой. Сейчас она врет и выпендривается еще больше, и отца Амвросия от этого уже тошнит. Эсфирь, отойди от двери!