Однажды я пригрозила ее избить, но она слишком упорно занималась своими танцами, чтобы с ней было легко справиться такой школьной мыши, как я. «Да поймешь ты, наконец, – говорила я, раздражаясь все больше, – что добром это не кончится?» Я знала, что некоторые молодые учителя, включая работающих в моей школе, расклеивают листовки, а может, даже планируют террористические акты, и мне становилось нехорошо при мысли о том, что я бью детей указкой через стену от подобных субъектов.
– Это не опасно, – садясь и расправляя плиссированную юбку, со вздохом сказала она. – Совсем не опасно. А потом всё будет хорошо. Я выйду замуж, Юлиуш выйдет в отставку, я заведу сад и кошек и буду жить, как цивилизованный человек.
– Пошла к черту, – пожелала я и в отчаянии уткнулась в тетради.
А на следующий день была годовщина Варшавского восстания, и многие на площади и на улицах уподобились, прости меня, Господи, царю Давиду, и была весна, хотя – на самом деле – позднее лето. Тодора и много молодых людей во дворе пели гимн, и их голоса заглушали голоса других молодых людей, певших гимн. Мать лежала в больнице с сердечным приступом. Многим же было в тот день одновременно легко и тревожно. Я предчувствовала, что и это добром не кончится.
Помнишь, как описывают испанских танцовщиц, как взлетают широкие юбки, открывая ноги в красно-зеленых чулках, как звенят украшения и сходят с ума вокруг стоящие мужчины? Ничего этого не было у Тодоры, она была в старой блузе, в которой красила забор желтой краской, но она танцевала прямо во дворе и вряд ли уступала тем, «кого в сравненьях пышных оболгали» 45. И это тоже не могло продолжаться долго.
– Она странная последнее время, – сказала я тетке.
– Все такие, – тетка слушала старый радиоприемник. Она экономила на радиоприемниках, чтобы покупать пирожные. Коммунистическая идеология окончательно довела ее до маразма. Я не стала спорить. Позже стало ясно, что в это же время Тодора наверху разрывала помолвку. Старший лейтенант флота вломился в нашу комнату с претензиями.
Что тут можно возразить? Даже вернувшийся из школы брат сказал: «Дура!» и получил в ответ только подзатыльник. Далеко за окнами гремел салют, и его было почти не видно.
Листовки исчезли из поля зрения Тодоры, она стала задумчивой и тревожной, сидела в кресле с вязальными спицами и смотрела мимо всего, и, казалось, ей было не нужно ничто злободневное и ежеминутное. Я приходила к этой девушке избавляться от менторства, но она каждый раз подвигала меня на новую обвинительную речь; а теперь и она молчала, и мне ничего было не нужно.
– Ирена, – сказала она мне по поводу Юлиуша, – любовь одна, и нечего обменивать ее на всякую дрянь. Я раньше думала, что можно, а теперь поняла, что одним можно, а другим – нет.
Это было правдой, и она, я думаю, так опускала голову потому, что раньше люди жили сквозь войну, а теперь война закончилась, и каждый получил время заглянуть вглубь себя и не увидеть там ничего хорошего.
Вскоре зашел Карнович. Я с трудом могу сформулировать, кем он был, с тех пор я его не видела. Он поселился в одном из соседних домов. Кажется, его назначили на место какого-то чиновника в департаменте образования. Если делать вывод из должности, то ему вряд ли было меньше сорока, а на вид – приблизительно от тридцати пяти до сорока восьми. Волосы у него были черные, почти без седины, лицо смуглое, черты настолько четкие, что казались острыми. Но покажи мне сейчас его фотографию – клянусь, не узнаю. Я тогда пила за обедом пиво, и Тодора с тетушкой тихо возмущались. Карнович вынул из петлицы хризантему и протянул Тодоре.
– В октябре! – воскликнула она. – Где вы взяли?
– О, у меня есть знакомый, – насмешливо ответил Карнович, – владелец замечательной оранжереи. У него отличный вкус и более чем широкие возможности.
Тодора растерянно посмотрела на хризантему, прижала ее к груди и неожиданно заплакала.
– Бедная девочка недавно поссорилась с женихом, – из соображений приличия понесла ахинею тетка.
– Это дело поправимое, – улыбаясь, сказал Карнович и в упор посмотрел на Тодору.
Но дело ему было до меня: он сообщил, что моя школа входит в сектор, за который он отвечает, и что я, пользуясь добрым соседством, могу ему жаловаться в письменной форме на неуставные отношения в школе и отправлять на адрес департамента. Я кивнула, изучая помойку за окном. Когда через пару дней вечером я стала составлять ябеду (меня убивал вечно пьяный директор в моральном плане, а после открытого урока пообещал убить и в физическом), у меня долго не получалась «шапка» заявления. Как только я начинала писать слово «Карнович», вместо нужных букв рука выводила другие, а свет лампы, обязанный падать слева, почему-то стал падать справа. Я допила отвратительный дешевый портвейн и легла спать. Мне приснилось, что я пишу «Карнович», не глядя на бумагу, а когда наклоняюсь к листу, вижу, что там написано: «Отвяжись».
Я проснулась около полудня, усталая и разбитая и, вспомнив, что писала заявление с надеждой сегодня отправить, поняла, что сегодня воскресенье и почта не работает. Внизу у лестницы Тодора разговаривала по телефону.
– Ирена, – сказала она, когда я спустилась, и она повесила трубку, – ты должна будешь поехать со мной с Карновичем.
Она так это сказала, что сразу стало понятно, кем был на самом деле этот чиновник от просвещения: еще бы, в среде молодых учителей бродили бунтарские толки, а донести в департамент мог практически любой. Чрезвычайно удобное прикрытие.
У меня не было сил ни на что. Она сказала:
– Ирена, я боюсь. Тетя спит, пусть пока ничего не знает. Тебе они точно ничего не сделают.
– Если эти люди заодно с русскими, – сказала я, – они сделают всё.
Я в оцепенении смотрела, как она собирается: она надела темную шерстяную юбку, резиновые сапоги, накинула куртку, а густые светлые волосы убрала со лба повязкой из разноцветной шерсти, какие носят бегуньи и гимнастки. Такой я ее и запомнила. Бедная девочка, ей было всего девятнадцать лет.
– Посидим на дорогу, – сказала она. – Мать говорила: надо сесть на дорогу, чтоб не пришлось потом сидеть у дороги с протянутой рукой.
– Что он тебе сказал? – спросила я.
– То, что всегда говорят в таких случаях, – ответила она, но я седьмым каким-то чувством поняла, что она врет. А в дверь уже стучали, чтобы мы поняли, что это они, потому что нормальные люди звонят.
– Это всего лишь небольшая прогулка, – сказал Карнович. – А вы о чем подумали?
С ним были два человека в штатском. Накрапывал дождь.
– Небольшая поездка за город, – уточнил он. – По историческим местам.
Я почувствовала, что бледнею.
Один из штатских молча взял меня за руку и повел. На остановке стоял старый облезло-рыжий автобус, в каких возят школьников. Двое сели сразу за щитком, отделявшим водителя от пассажиров, Карнович – справа у окна, а мы – слева, подальше от него. Он почти не следил за нами, но в случае чего вряд ли дал бы нам уйти.
Тодора прислонилась к моему плечу. Автобус тронулся. Город поплыл назад.
– Мне страшно, Ирена, – шептала она, – мне страшно, страшно… Это правда не то, что ты думаешь, это гораздо хуже.
Карнович повернулся к нам с задумчивой улыбкой
– Мадемуазель Лесневская выразила желание посетить места, где она частично провела детство. Разумеется, они связаны для нее с тяжелыми воспоминаниями. Но для нее это очень важно. Не беспокойтесь, мадемуазель Ирена.
Двое в плащах не шелохнулись. Не помню, сколько прошло времени. По грязным стеклам автобуса стекала вода, за ним не кончался пригородный пейзаж. Я прижала к себе голову Тодоры и тихо запела «Зачем солнце рано встало».
– А не замолчали бы вы, – раздалось из кабины водителя, и я увидела, как мелькают в сером предвечернем воздухе одинаково тонкие березы и осины, расположенные в удивительно знакомом порядке.
На месте деревни я ничего не увидела.
– Ирена, – тихо сказала Тодора, отрывая голову от моего плеча, – я раньше думала, что смерть пахнет гнилой соломой и сырой глиной, а теперь мне кажется, что она, как лед, без вкуса, цвета и запаха.
Сырой глины и здесь было достаточно. По узкой тропке, ведущей к реке, нельзя было пройти, не искупавшись в грязи по колено. Вокруг росла бурая трава вперемешку с осокой. Ни во что не веря, я подняла глаза на Карновича, он выразительно посмотрел на Тодору, а те двое стояли за его спиной, а когда я опять повернулась к реке, она была затянута льдом, и ближе к берегу чернела прорубь. И Тодора неуверенно, а потом всё смелее шла по льду, оскальзываясь, цепляясь за воздух, в котором что-то вспыхивало прямо перед ней, и когда она остановилась, из проруби ей навстречу шагнул живой Фредерик, не тринадцатилетний мальчик, а взрослый юноша, а я, обернувшись назад, увидела, что в кабине водителя никого не было и нет.
– Да, – сказала я. В тщательно пролистанной мною книжечке фамилия чиновника не упоминалась ни разу. Да и вся история, насколько я поняла, была изложена совершенно не так. – Смахивает на delirium tremens 46. Я ценю твои чувства, Ирена, но никогда в это не поверю. И я ни разу ни от кого не слышала, что ты была знакома с Тодорой Лесневской. Конечно, у тебя была трудная жизнь, но, может быть, ты действительно слишком много пьешь?
Ирена допила третью бутылку пива. Оно было чешское, дорогое и очень хорошее.
– Так бывает, дорогая, – сказала она. – Бывает на каждом шагу. А все-таки согласись, что южные славянки по характеру гораздо слабее и зависимее восточных.
© 1999 – 15. 07. 2002.
Nevermind
Яна давно хотела уйти. Тусовка в Жениной комнате собралась такая, что впору было вызывать службы 02 и 03. Каждый из собравшихся активно разрабатывал навязчивую идею – напиться за чужой счёт; некоторые преуспели в разработке этой идеи настолько, что были выставлены за дверь. Наконец кто-то выдвинул альтернативную идею – поискать закуску, потому что даже если деньги на выпивку и найдутся, то на закуску точно не останется. «- Вон таракан ползет, убей и заку