– Чего вы больше всего боитесь? – неожиданно спросил он у Яны.
– Ничего.
– Этого не может быть.
– Может.
– Не верю. Так вы не будете водку?
– Нет, не буду.
– Это святая женщина, – сказал еврей. – Она не пьёт водку. Как моя жена.
– Твоя жена не пьёт? – спросил бородач, оказавшийся музыкантом.
– А кто ей разрешит?
– Да какая она тебе жена? Может, она скоро уедет за границу, найдёт себе другого и официально никогда не выйдет за тебя замуж?
– Выйдет. Через полгода, год, ну, два. Куда она денется? Она каждый месяц тратит двадцать долларов…
Яна не расслышала, на что она тратит двадцать долларов. Видимо, на него. Нашла на кого тратить.
Вокруг становилось все больше мужиков и дыма. Бородачу позвонили на сотовый. Он обругал невидимого собеседника матом и отключил телефон.
Пьяный театральный режиссер за соседним столиком разбил очередной графин и громко обругал министра культуры. Жаль, эфэсбэшный тип уже не мог его услышать. Писатели тем временем обнялись и пошли в туалет, по дороге распевая:
Зачем меня ты надинамил?
Неужли ты забыл о том,
Как мы с тобой в помойной яме
Одним делились косяком?
Вы послушайте, как блеет в этой песне БГ: бе-е, бе-е. Лирический тенор. Но у писателя, бредущего в туалет, тенор был еще хуже. Даже хуже, чем его писанина.
– Мне плевать, – сказала писательница Яне, – что он там сочиняет, но такой размер стоит штуку долларов.
– Боже упаси. Ни один из них. Ломаного гроша.
Писатель Иванов грохнулся на стул и выпил водки.
– В одной из трех кабинок сортира, – сообщил он, – творится такая фигня!
– Вадим и Лёшка в вытрезвителе, – сообщил музыкант.
– Да ты чё?
– Я Лёшку выгоню на хрен. Он не хочет напрягаться, и он не получит денег за то, что не хочет напрягаться. Он по жизни не хочет напрягаться, поэтому полжизни провел в вытрезвителе. У нас завтра концерт, а я не помню, в какой тональности играть первую композицию. Ты случайно не помнишь?
– Здрасте, приплыли. У кого из нас двоих музыкальное образование?
– У Лёшки. Он в вытрезвителе.
Еврейский писатель разжился травой по дешёвке и мечтательно улыбался. Ему было плевать, что трава наполовину пересыпана зелёным чаем. Свой сборник он хотел озаглавить «Корабль травы».
– Пойдемте с нами, Маша, – предложил музыкант. – В нашей квартире есть газ, телефон и горячая вода.
– Прекрасно, – усмехнулась Яна. – Газ, чтобы отравиться, вода, чтобы утопиться, а телефон – чтобы на всякий случай вызвать «скорую».
– Маша, я вас люблю, – сказал музыкант. – Пойдемте пить водку.
– Ты в Макулатурном институте у Х случайно не учился? – спросила писательница.
– Учился. Редкостный мудак. Пойдем с нами пить водку.
– Нет, – с грустью сказала писательница. – Мне уже есть с кем пить, причем вино.
– Прискорбный факт, а вот мы с Машей уходим.
– Разве тебя зовут Маша? – спросила писательница.
– Периодически.
– Я в субботу здесь вашего Ефимова видела. Был вдребезги пьян и рисовал на салфетках всякую дрянь.
– Это непрофессиональный подход. На салфетках не надо рисовать, бумага неподходящая. На них можно только стишки писать и везде разбрасывать, как Малларме. Тем более скоро просмотр, а у него еще ни один холст не готов. Что он будет мастеру демонстрировать – салфетки?
– Говорит, что себя, поскольку он сам – произведение искусства.
– Господи, с кем я учусь… – Яна допила пиво, которое показалось ей ещё хуже, чем обычно.
– Пойдем, – с пафосом произнес бородатый музыкант.
– Сейчас всё брошу… Тань, почитай что-нибудь.
– Весь мир – бардак, – сказала молодая писательница, – все люди – бляди, а солнце – грёбаный фонарь. Ты супер. Не сердись, если я что не так сказала, я просто в понедельник ложусь в больницу на все каникулы.
Еврей жил в грязном подъезде, у которого круглые сутки тусовалось местное быдло и грызло семечки. Музыкант по дороге выпил полбутылки портвейна и орал: «Моя смерть ездит в чёрной машине с голубым огоньком!» Быдло катастрофически обрадовалось появлению еврея.
– Лёня! – заорало оно (его было человек пять). – Эй, Лёня! Ты где, сука, бля, стены обтирал? Поставь нам пузырь, сука, бля!
– Надо быть ближе к народу, – пояснил еврей, взбираясь по ступенькам, усыпанным разноцветными осколками и облепленным грязным тающим снегом.
– Да такой народ, сука, бля, – сказал музыкант, – надо вешать на фонарях.
В квартире было душно, темно и пыльно.
– Щас, – пообещал еврей, включил свет, открыл окно, и в комнате стало холодно, светло и пыльно. Подметать пол он не стал, так как завтра якобы должны была придти домработница.
– «Не корите меня за ухарство!» – заорал музыкант и плюхнулся в кресло. Оно было старое, грязное и пыльное.
– Серега, заткнись, – поморщился Иванов.
– Хрен с ним, – сказал еврей, открывая бутылку, – он сейчас ляжет на пол и уснет.
Везде стояли книги, многие из которых еврей не читал. Они стояли для вида. Короче, это было сплошное лицемерие и показуха.
– У вас есть чем разбавлять водку? – спросила Яна. Ей хотелось выпить и заснуть. То, что она может проспать историю искусств, ее не волновало. Она и так знала историю искусств.
– Есть. Томатный сок.
– Тьфу!
Еврей с Ивановым вскоре понесли полную ахинею.
– Понимаешь, Рома, – с воодушевлением говорил еврей, – я – да! Я живу за счет жены. Она сама не хочет прибираться и оплачивает мою домработницу. Но эти козлы еще пожалеют, что не дают мне денег. Меня не напечатали из-за идеологической подоплеки, я пришел в журнал «Знамя» и устроил скандал. Меня там уже никогда не напечатают, но я не жалею, что устроил скандал. Потому что там сидят козлы, козлы, козлы! Мне тридцать пять лет, Рома. И я уже могу определить, козёл человек или нет.
– Однозначно, – кивнул Иванов. – Выпьем?
– Я пропущу. Они суки, Рома. Они печатают кучу дерьма в «Знамени» и «Новом мире», а в авангардистских изданиях – кучу педерастов. И они все графоманы, только Валера нормальный писатель и я. Про меня можно сказать: пьяница, раздолбай, трепло. Но никто не скажет: Лёня Рохман – графоман. Они мне завидуют и боятся. Боятся, суки, бля… суки и козлы.
– Лёнь, может, тебе спать лечь? – хмуро спросил Иванов.
– Иди ты на фиг! Сам иди спать.
Музыкант продрал глаза и завёл:
Когда весна придет, не знаю…
– Заткни ты Серегу, – взмолился Иванов. – Заткни ради Христа.
– Ради Христа не заткну, я ортодоксальный хасид. Скажи, Рома, они меня боятся?
– Конечно, – сказал Иванов. – Больше всего на свете. А ты, – обратился он к Яне, – чего больше всего на свете боишься?
– Ничего, – сказала она.
– Даже нас? – удивился Иванов. Он был уже совсем бухой, и глаза его сверкали, как луч света в тёмном царстве. – А вдруг мы маньяки?
О да, подумала Яна, именно вы. Как будто не видно, что у вас обоих не хватит смелости мышь в мышеловке добить. Она часто тусовалась в неизвестно чьих квартирах неизвестно с кем и научилась разбираться в людях.
– Наверно, – сказала она. – Ты похож на рецидивиста, портрет которого висит на Ярославском вокзале.
– Да? – переспросил Иванов. – А тебе нравятся мужчины, похожие на рецидивистов?
– Мне не нравятся мужчины. Я лесбиянка.
Музыкант сполз с кресла на пол и заснул.
– Лесбиянки сюда тоже ходят, – заметил еврей, роясь в холодильнике. – В чисто познавательных целях. Кстати, закуски нет. Кажется, домработница украла весь сыр, убью шалаву.
– А это не мы с тобой вчера его съели?
– Не знаю, всё равно убью.
– Слушай, – произнес Иванов после непродолжительного молчания, – может, Серегу цивильно уложить?
– Бесполезно. Хотя можешь попробовать.
– Эй, – позвал Иванов, – урод с рыжей бородой! Хватит пачкать честный еврейский пол своими грязными антисемитскими штанами!
Серега не шевелился.
– Пойду я тоже спать, – сказал еврей после непродолжительного молчания.
Яна пожалела, что она не курит: паузу надо было чем-то занять, а пить ей уже совсем не хотелось. То есть, весь вечер она честно пыталась напиться, но не получалось. У неё, увы, было очень крепкое здоровье.
– Дай ему пинка, – посоветовал Иванов.
– Бесполезно. Во-первых, он не встанет, а во-вторых, утром сдача замучает. Короче, вы делайте, что хотите, а я пойду спать.
Дверь скрипнула, закрывшись, потом раздался дикий грохот, громкая матерщина и кошачье мяуканье. «Убью суку!» – заорал еврей.
– Не обращай внимания, – сказал Иванов, наливая водку. – Когда Лёня пьяный, он всегда падает на кота и сервант. Ты не испугалась?
– Нет, – честно сказала Яна. Ей было плевать на Лёню, кота и сервант, и неизвестно – на кого в большей степени.
– Почему?
– Я смелая.
– Я думаю, что есть очень много вещей, которых ты боишься. Чего ты больше всего на свете боишься?
– Ничего. Ты сейчас прольёшь водку.
– Не пролью. Я тебе не верю
– Это твои проблемы.
– А я боюсь смерти. Ты православная?
Ну, всё, с тоской подумала Яна. Сейчас начнется проповедь.
– Боже сохрани. Я католичка.
Наступившая тишина была такой же омерзительной, как вкус водки.
– Зачем? – с пафосом поинтересовался писатель. – Зачем тебе это надо? Католики – поляки. Поляки – козлы.
– Спасибо, – вежливо ответила Яна.
– Я сказал, поляки, а не польки, – находчиво ответил писатель Иванов. – Что ты делаешь в России?
– Живу. Я вообще-то родилась в Подмосковье.
– Это не лезет ни в какие ворота, – заявил Иванов, отхлёбывая водки. – Поляки должны рождаться в других местах.
– Ты националист, – сказала Яна и взглянула на часы. Чёрта с два было шесть утра.
– Я?… Нет. Я всего лишь старый больной человек. Я графоман, импотент…
– Пить надо меньше.
– Помолчи. Это жизнь такая. У нас у всех психология жертвы. Я однажды встретил блядь, которой пообещал арбатский подвальчик, а ей оказался нужен трёхэтажный особняк. И тогда я понял: никогда ничего не будет. Ни арбатского подвальчика, ни комнаты с белым потолком.