Он с треском распахнул дверцу холодильника.
– Ничего! – констатировал он. – Это момент подведения итогов. В юности мне было нечего жрать, и сейчас, когда я зарабатываю приличные деньги, тоже нечего.
– Это же не твоя квартира.
– Какая разница? – Иванов подошел к перегородке и шарахнул по ней кулаком. – Лёня! Я знаю, ты всё равно не спишь!
Еврей вышел в трусах, заспанный и злой.
– Как вы с Серегой меня задолбали! Я скоро все руки отобью о ваши морды.
– Лёня, у тебя есть что пожрать? Я знаю, у тебя должна быть заначка.
– Ты что, с ума сошел?
– Не будь козлом, Лёня. Не будь уродом.
Ругаясь матом, еврей ушёл за перегородку.
– Почему ты пьешь с евреями, если ты националист? – спросила Яна.
– Лёня – нормальный человек. Только он тоже родился не в том месте.
– Мы все родились в одном месте, – раздраженно сказала Яна. – Это место называется жопа.
– Это место называется Россия, – отрезал писатель Иванов. – И я, например, не считаю, что родился в жопе. Я родился в центре Москвы. Хотя через все экономические трудности я прошел вместе со своей страной. Не так давно я жил на двести долларов в месяц.
Яна сделала героическую попытку не рассмеяться.
– У меня сломался компьютер. Я полгода не мог ни писать, ни печатать. Ты не представляешь, что это такое.
– Конечно, – кивнула Яна. – Где уж мне понять, что такое в московской квартире нищенствовать на двести долларов. Я ведь в общежитии роскошествую на двести рублей стипендии.
Повисло молчание, омерзительное, как паутина под потолком. Или вкус водки.
– Тебе нужно найти богатого мужа, – подвел итог писатель.
– Не нужно.
– Да тебе просто не предлагали много денег.
– Предлагали. Только они мне не нравятся.
– Деньги?
– Богатые мужики. Они все козлы. Все уроды. Мне не нужны богатые мужики. Мне нужен богатый жизненный опят. С его помощью вполне можно обойтись без богатых мужиков.
– Зачем тебе опыт? Зачем ты пытаешься казаться старше, чем есть? Тебе надо быть молодой, носить синие джинсы…
– Ничего мне не надо.
– Тебе надо чего-то бояться. Женщина обязательно должна чего-нибудь бояться. Чего ты больше всего на свете боишься?
– Ничего, – ответила Яна. Писатель плеснул в стакан остатки водки.
– Я связался с блядью, которой было двадцать лет. Я к тому времени уже сидел в одной ёбаной редакции, брал взятки и печатал всяких уродов, которые без взяток напечататься не могли. У меня были бабки, я ей оплатил два семестра учебы в ее поганом экономическом институте. Мне все друзья говорили, что это педофилия, и чтобы я нашёл себе нормальную тридцатилетнюю бабу. Но это, бля, была любовь, поэтому теперь я бухаю
– Это не главное в жизни, – устало заметила Яна.
– А что для тебя главное?
– Так, фигня. Картинки рисовать.
– Вот ты себе накручиваешь что-то, – злобно сказал Иванов, – а на самом деле ты – обыкновенная баба. И ты обязана это осознать!
– Что такое баба?
– Баба… ну, это, в общем, существо, которое должно быть рядом с мужчиной.
– А если я не хочу быть рядом с мужчиной?
Писатель встал и подошёл к холодильнику.
– Слушай, ты… ты правда… гомосексуалистка?
– Выходит, что так.
– Это неправильно, – писатель схватился за ручку холодильника, чтобы не упасть.
– Если судить по-твоему, то, конечно, нет. Отсюда можно позвонить?
– Звони. Лёня не спит, но ему по фиг.
Из-за перегородки вышел еврей в трусах и заорал благим матом:
– Cколько раз тебе говорить, идиот, что я сплю?! Сплю! Сплю!
– Ты дурак, – ответил Иванов, – дурак! Дурак!
Выражаясь тем же изысканным образом, еврей ушел обратно. Яна набрала номер ВГИКовской общаги. Ответил пьяный вахтёр.
– Передайте, пожалуйста, Асмоловой, что ей через пять минут позвонят. Через пять минут, – повторила она ледяным тоном и повесила трубку. Если с пьяными вахтёрами разговаривали в стиле «не могли бы вы передать…», они рявкали: «Нет, бля, не мог бы!» – и действительно не передавали.
Яна рассеянно думала, что же она ей скажет. Можно было, конечно, сыграть глубокую депрессию и с придыханием процитировать строки Цветаевой к Сонечке. Или к другой Сонечке. Но это было бы слишком пошло и глупо.
– Дожили, – сказал писатель Иванов. – Не то что пожрать – водку закусить нечем.
– Вон таракан по столу ползет. Убей и закуси.
– Ну его на хуй.
– Тем более что водки уже нет.
– Вот я и говорю. Даже водки нет.
Яна медленно набрала номер.
– Ты что, обалдела? – заорала Женя не очень трезвым голосом.
– Почему? Я знала, что ты всё равно не спишь.
– Я только что легла спать. Ты где?
– В пизде, на верхней полке, где ебутся волки.
– Нет, ты дура, что ли? Я же волнуюсь!
– Я тут подумала и решила, что не могу без тебя, – произнесла Яна глубоко прочувствованным тоном. – Как говорил Михаил Берг, ты – женщина моего вдоха и выдоха.
– Пошла к чёрту, дура, – помолчав, ответила Женя. – Вышеславцев обещал завтра вернуть тебе сто рублей.
– Пусть подавится. Как он, кстати, поживает?
– Да нет его у меня! Нет!
Яна поняла, что даже если и есть, то к моменту её появления уже не будет.
– Я сейчас приеду, – сказала она, бросила трубку и повернулась к писателю. – Как отпирается дверь?
– Молча, – сказал он и побрёл к спальне. У самого входа он уцепился за дверную ручку, чтобы не упасть, и спросил:
– Чего ты больше всего на свете боишься?
– Ничего, – ответила Яна, подошла к вешалке и, подождав, пока он грохнется за перегородкой на диван, обернула руку носовым платком и быстро вытянула из бумажника, лежавшего в кармане писательской куртки, пятисотрублёвую купюру.
Замок действительно открывался просто, и жизнь казалась простой, как песня “Venus” группы “Shocking Blue”, и рассвет совсем не казался омерзительным, как вкус водки или завешенная паутиной кухня, на которой эту водку пили.
© 2003.
Укороченная лестница
Суббота, 15 часов 30 минут .
Разве гуманно говорить человеку, что устал от него, как собака? Поэтому я два дня молчала о том, что устала от Алены. Потом я устала молчать и сказала, что меня от нее тошнит. Она пишет дрянь и утверждает, что это стихи; недавно из журнала, такого же идиотского, как ее стихи, пришла рецензия. Алена говорит, что ее стихи надо читать сердцем, а рецензия такая, будто читали не глазами и не сердцем, а жопой. «И нечем жить моей весне», – пишет она. Не знаю, какая у нее весна; я знаю, какая у нее комната. Она живет в одной комнате с мамашей, и сейчас мамаша орет, что наводит в комнате порядок, а Алена ей мешает. Вместо порядка в комнате «мерзость запустения, реченная пророком Даниилом». В другой (моей) комнате ремонт, читай: абзац, и другая моя сестра, Даша. Она в том возрасте, когда глупость сменяется озлобленностью, которая по сути еще большая глупость. Она тоже терпеть не может Алену…
15. 33.
… но сейчас ушла вместе с ней на кухню рассуждать о том, что терпеть не может меня. В свой восемнадцатый день рождения она хотела выкрасить волосы в зеленый цвет, но вместо этого напилась и легла спать на скамейку в парке. Я не помню, что это был за парк, она тоже, зато помнит, что сержант местного отделения милиции был похож на водяную крысу. Я не понимаю, в кого Даша такая уродилась. Алена – понятно, в кого, в мать. Мать раньше была хипповкой, а теперь просто дура. Но Даша переплюнула их обеих. Раз в два-три месяца она оставляет нам записку, что полезла на крышу (бросаться). Потом слезает и оставляет записку, что полезла на подоконник в мамашиной комнате. Этаж, между прочим, второй. Слава Богу, она стихов не пишет. Только записки.
О себе я ничего не хочу говорить: я представляю, что они говорят обо мне там, на кухне, и у самой пропадает желание не только говорить, но и думать о себе что бы то ни было.
15. 40.
На что мы живем? Иногда меня перестает интересовать даже это, вот до чего они меня довели. Мать получает пенсию по выслуге лет и переводит с английского какую-то Джемайму Хант. Я не знаю, зачем и кому это нужно. Я вообще такой не знаю и знать о ней хочу еще меньше, чем о себе. Алена работала в книжном магазине за приличные деньги, а потом ушла оттуда, аргументировав тем, что все ее сослуживцы – идиоты. У нее дурная привычка судить окружающих по себе. У меня вот никогда не было такой привычки. Часть Алениной зарплаты лежит у меня в сумке. Я сказала, что набью ей морду, если через пять минут часть ее зарплаты не будет там лежать.
16. 15.
Я не выдержала и зашла спросить, почему они так орут.
– Потому что подобному собеседнику невозможно отвечать в спокойных тонах, – ответила мать.
– Потому что меня не взяли на работу в редакцию «Собутыльника», – ответила Алена.
– Еще бы! – сказала мать. – Еще бы они взяли на работу такую дуру.
Я замерла, пораженная. В кои-то веки мать, во-первых, оказалась солидарна со мной, а во-вторых, произнесла нечто соответствующее истине. В комнате был порядок. В каждом углу лежали кучи одежды, которой у нас очень много, и которую на днях не приняли в секонд-хэнд: сказали, чтобы мать лучше отнесла их на вокзал и раздала бомжам. Вместо телевизора на тумбочке лежали его запчасти.
– Не надо работать в «Собутыльнике», – сказала я. – Это плохая газета.
– Газета хорошая, – возразила Алена, – это ты не журналист, а дерьмо.
Алена – это тихий ужас. Мало того, что она красит волосы в черный цвет, как Сьюкси из группы “Siouxsie amp; The Banshees”, она их еще и не моет. Она вообще довольно неряшливая девушка. То есть, я тоже хожу черт-те в чем, но всё это хотя бы чистое.
– Пожарьте картошку, – сказала мать.
– Пусть эта тварь пожарит, – сказала Алена. – Где эта тварь?
– По-моему, – сказала я, – она была с тобой на кухне и обсуждала там мою профпригодность как журналиста.
– Ах, да, – сказала мать. – Я послала ее к отцу попросить денег. Она сказала, что через полчаса придет.