ещё не знаешь слова «издевательство»… хотя нет, знаешь, это одно из самых частоупотребимых слов, его повторяют все вокруг тебя)? Здесь нет асфальта, нет даже каменной дороги, сплошной лёд, как люди могут ходить по сплошному льду и говорить, что это нормально, что всегда так было? Кто-нибудь другой на твоём месте не захотел бы взрослеть никогда, ведь взрослые – это те, кто живёт не по-человечески, делают только то, что не хочется, и повторяют, как твой отец: «за всё надо платить!» – но ты хочешь именно стать взрослым, поскорее, но – другим взрослым, который не будет ходить по такой дороге, который будет сам выбирать, по какой дороге ему идти, который будет понимать, зачем надо идти.
Они забывают о тебе. Они не кричат друг на друга, они просто хотят друг друга отравить, хотят выбросить друг друга на мороз; одна оправдывается – она вечно оправдывается, другая – этот мерзкий говорок, эта льстивая улыбка, эта крестьянская хитрость вместо ума, – упрекает, упрекает за всё. Почему ты не пришла расколоть дрова, спрашивает она, ты же дома-то ничего не делаешь, только с авторучкой ходишь, вы же, учителя, не вламываете, как мы. Вода-то замёрзла, ты видишь, что вода замёрзла, как воду-то в колодце разбить? Я-то не могу. – «Что?» – переспрашивает мать. Как разбить воду в колодце?…
Ты выходишь на улицу, окончательно устав от своего непонимания. Стало тише, ни ветра, ни мокрых хлопьев в лицо, только мелкие узорные кусочки снега, и те женщины в доме забыли о тебе. Это хорошо: можно отдохнуть от их воплей и одёргиваний. «Ты же девочка, тебе нельзя…» Ты уже не помнишь, что тебе нельзя. Ты просто ощущаешь себя существом, случайно и неожиданно оказавшимся здесь, а их бред словно не имеет к тебе никакого отношения. Что это такое – «девочка», это, кажется, человек, которому всё на свете запрещено? Какая им разница, кто ты, почему они думают, что лучше тебя знают, чего ты хочешь? Ты отходишь дальше от дома и рассматриваешь – в восемьдесят четвёртом у тебя ещё хорошее зрение, катастрофически падать оно начнёт только через год, – рваный рубероид крыши, медленно становящийся белым. Через двадцать два года ты прочитаешь у Амели Нотомб, как маленькая девочка захотела, чтобы снег полностью закрыл её лицо. Ей просто было интересно. Кажется, это был автобиографический эпизод. Избалованной дочке дипломата захотелось узнать, что будет, если
А ты просто не понимаешь, зачем всё это. Если лечь на снег и закрыть глаза, то постепенно перестанешь чувствовать тяжесть одежды, постепенно убьёшь свою усталость. Ты начинаешь понимать, что нет ни холода, ни боли, ни всех этих глупых слов. Нет тебя. В общем-то, и не было вовсе. Они расскажут, что потом снова был сильный ветер, но ты этого уже не вспомнишь. С этого начались девять лет болезни: астматический бронхит в тяжёлой форме; девять лет попыток избавиться от него и других вещей, которые ты ненавидишь. Ты избавляешься от всего, даже возвращаешь хорошее зрение, но становишься ещё хуже, чем был. «Почему ваш ребёнок не такой, как все?» – потому что не вырастет в тупую дебелую деревенскую тётку с тремя детьми, разве это не было видно с самого начала? А вот и она, твой несостоявшийся прототип, на нижней плацкартной полке. «У тебя детей нет?» – спрашивает она. Ты не можешь вспомнить, с чего начинался этот разговор, точнее, монолог её, точнее, этот характерный тупой пиздёж с ярко выраженным оканьем – сразу видно, куда ты едешь, сучка, сразу видно, что ты там навсегда, сразу видно, что никаких «не местных» корней у тебя нет – прочно вросший в землю уродливый корявый кустарник. «Нет, наверно,- отвечает она сама себе, – молодая ещё… а я – восьмидесятого года, с октября». Ты старше неё на несколько месяцев. Ты молчишь.
Юг севера, не убивший ни тебя, ни её. То, что нас не убивает. То, что учит одних понимать, зачем жить, а другим вымораживает мозги. Всё-таки здесь ещё не зима, как говорит один из твоих двоюродных братьев, эфэсбэшник в отставке, работающий на крайнем севере. Их надо туда, где настоящая зима, где минус пятьдесят, а не минус тридцать семь, их детей надо заставить жрать чёрный снег на окраине сибирского индустриального города. Иначе всю жизнь они будут думать, что имеют право указывать таким, как ты. А там они перестанут думать окончательно, они и так плохо умеют это делать, пусть природа доведёт их падение до логического конца.
В детстве ты хотел быть святым и держал руку над пламенем свечи, испытывая свои нервы на прочность. Шрамов почти не осталось. А их детей надо заставить жрать чёрный снег.
Не для того, чтобы они поняли таких, как ты, – просто они большего не заслужили.
© 2008.
Человек, убивший его отца
Сегодня Глеб не напишет ни строчки, потому что соседка за стеной включила телевизор на полную громкость, и смысл предложений из краснообложечной тетради для первоклассников постепенно и окончательно теряется. Ему не нравятся прописные образцы: кажется, что существует другой, идеальный вариант каллиграфии, хотя в семь лет он, конечно, ещё не знает слова «каллиграфия».
Этот дом имеет в пограничном городке дурную славу: все знают, что здесь слишком хорошая звукопроницаемость. То, что творится на третьем этаже, слышно на первом, и наоборот. Третий этаж – это, собственно, полумансарда, которую занимает лейтенант Кормухин. Отец Глеба называет лейтенанта ублюдком в отставке, которого в лучшие времена загребли бы за тунеядство. Глеб спрашивает, что такое тунеядство, и отец отвечает: например, тунеядец – это ты, потому что живёшь за мой счёт.
Отец ненавидит его и читает переводные детективы, взятые в библиотеке, потому что дома из книг только соцреалистические романы в серых обложках, похожих на мутное пыльное стекло, и учебники. Отец противоречит себе: сначала говорит, что Глеб – дурак, потом – что в новых учебниках печатают заумные вещи, непонятные и взрослому человеку. Глеб говорит отцу, что он сам дурак, и получает подзатыльник. Отец жалуется матери: это ты воспитала подонка. Он вырастет и будет, как лейтенант Кормухин, которого уволили в запас за пьянство.
Кормухин раньше работал в штабе тыла флота, фасад которого для столичных ревизоров выкрасили в светло-бежевый, а на остальное краски пожалели. Внутри штаба всё крошится и облезает. Зато, если подобраться ближе к чёрному ходу, можно застукать за кустами ничейных собак и побросать в них камнями и обломками кирпича. Позавчера отец прихватил с собой Глеба в военчасть: знакомый пообещал помочь с работой. Сначала отцу долго не выправляли пропуск, потому что дежурный потерял авторучку, и пришлось писать допотопным чернильным карандашом, а когда они пришли в канцелярию, оказалось, что знакомого там нет. Зато есть обед в полуободранном жёлтом флигеле, где летают мухи и снуют раздатчицы, похожие на злобных ос. Мы же фактически в Европе, так с чего же мы так херово живём, бормочет отец. В своём штатском костюме не по росту он выглядит херово рядом с военными. Ёбаный ефрейтор, бормочет он, и совершенно не понятно, кого он имеет в виду.
За стол садятся трое молодых прапорщиков (Глеб уже умеет различать нашивки) и начинают непринуждённую беседу:
– Они мясо неправильно ложат, надо на отдельную тарелку.
– Ха, и кто посуду будет мыть, если они каждый раз будут класть мясо и картошку на отдельные тарелки?
– Я! При условии, что мне хавать разрешат бесплатно.
– Сегодня Бикмухаметов опять пьяный.
– Не всем же, блядь, жить, как ты. Как это так можно: пил, пил, потом женился – и всё, не пьёшь, не пьёшь? Крыша ведь поедет!
– Надо бы пива взять, а то я злой целый день. Бегаешь туда-сюда, а командиру по фиг.
Отца они будто не видят, будто он живёт в тени и невооружённым глазом неразличим. Однажды Глебу приснился человек, живущий в тени – в прямом смысле слова. Внутри чьей-то большой тени. Рассмотреть его можно только ночью. Он жалуется: за что меня туда поместили? Раньше он знал, за что, но забыл об этом.
Подходит мать – высокая женщина с крашеными чёрными волосами в пучке, в туфлях-лодочках и чёрной прямой юбке, мрачная; Глеб думает: ненавижу.
– Его сегодня не будет, – говорит она. – Техник уже не нужен. На это место взяли Мартынова. Он всё с рыбой к майору ходил. Вот результат.
После этого отец, мать и Глеб покидают штаб.
– Ефрейтор ёбаный, – с ненавистью говорит отец матери. – Хоть бы ты помогла мне устроиться хотя бы сюда. А то ведь толку от тебя никакого.
Мать работает в штабе машинисткой – набирает на жутко стучащем агрегате жуткие казённые глупости:
«Майора Сидорова А. В., начальника группы подвижных средств связи войсковой части № Х, 2 тарифный разряд, уволенного с военной службы в запас приказом командующего Балтийского флота № Y, в соответствии с подпунктом В пункта 2 статьи № Z “О воинской обязанности и военной службе” (за систематическое нарушение условий контракта со стороны военнослужащего) полагать приступившим к СДАЧЕ ДЕЛ И ДОЛЖНОСТИ»…
Наверно, про лейтенанта Кормухина тоже была такая бумажка.
У матери на шее позолоченный крестик, который она выдаёт за настоящий.
– От тебя толку ни черта, ты только истопником работать можешь, – брюзжит мать.
Кран течёт. Такое чувство, что капли бьют прямо по голове. Отец мог бы починить кран, но ему лень. Мать могла бы починить кран, но считает, что это мужская работа.
Ещё течёт батарея. У лейтенанта Кормухина, говорят, она в порядке, но отец утешается тем, что на последнем этаже должна протекать крыша. Черепица облезла – подкрасить или заменить её некому. Отец мог бы это сделать, но считает, что западло ему стараться для других жильцов.
Лейтенант Кормухин совсем не похож на отца – щуплого, с вечно залепленным газетными обрывками подбородком. «Отец твой – лопух, – добродушно сообщает Кормухин Глебу, встретив его во дворе. – К тридцати пяти годам не научиться даже бриться – это постараться надо». Кормухин будто чувствует, что мальчик не передаст отцу эти слова. Глеб знает, что отец устроит скандал, если он скажет. Устроит ему – а Кормухину ничего не будет. Говорят, что лейтенант сейчас на мели, но он держится с офигительным безразличием, отпугивающим посторонних. Говорят, что он пьёт, но п