Вода в озере никогда не бывает сладкой — страница 19 из 51

* * *

Как устроить дома потоп? Другим это неизвестно, но мне очень даже.

На дворе январь, я застаю Антонию на кухне, она стоит, опершись на стол, даже не хочет присесть, упирается локтями в скатерть и листает мой дневник, то есть тетради, скрепленные канцелярскими резинками, на которых она написала числа и дни недели; она задерживается взглядом на одной из страниц, глаза у нее становятся огромными, черными, как у орка.

– Это что такое? – спрашивает она и тычет пальцем в страницу, упорно нажимает на бумагу, как будто хочет ее продырявить.

– Не знаю.

Я подхожу и всматриваюсь. Антония нашла рисунки, оставленные Лучано, когда я была у него, он стащил дневник и, смеясь, объявил, что сейчас его разукрасит.

Слышу, как капли дождя стучат по полу на балконе, вода вот-вот зальет всю квартиру, затопит кухню и ванную, шкафы и кровати.

– Кто это нарисовал? – спрашивает Антония, еще сильнее выгибая спину, она похожа на кита, что вознамерился проглотить меня, как планктон или мелкую рыбешку.

– Друг один…

Кельтские кресты [[1]], на страницах моего дневника кельтские кресты, голос матери, пронзительный, плотный, повышается больше чем на октаву, она держит дневник, несколько раз ударяет им по столешнице, словно хочет превратить в конфетти, я вот-вот захлебнусь, пойду ко дну, у меня холодеют ноги, несмотря на шерстяные носки, кажется, что батареи где-то далеко, а температура упала ниже нуля.

– Завтра я пойду с тобой в школу, – кричит Антония так громко, что вот-вот обвалится балкон, а с ним и все здание, затем я слышу щелчок замка: это отец заперся в комнате. – Даже не пытайся заболтать меня, не смейся, только попробуй сбежать, а ну иди сюда. – Мать хватает меня за локоть, снова открывает тетрадь и тычет меня носом в рисунки Лучано, как щенка, наделавшего лужу где не надо.

На следующее утро она говорит, что не пойдет на работу, надевает зеленую шерстяную шапку, голубые перчатки – безвкусное многоцветие, которому я тоже была подвержена в детстве, но сейчас избегаю его. Она едет со мной на поезде в школу, все это время на ее лице держится брезгливое выражение, на моем – уныние, ведь я не в силах повлиять на ход событий.

Едва мы заходим во двор, я чувствую, как рука матери снова вцепляется в локоть, как она тащит меня за собой, я смотрю под ноги, на трещинки в асфальте, выбоины, сосновые иглы и надеюсь, что прямо сейчас наступит апокалипсис и нас всех сотрет с лица земли раньше, чем это сделает моя мать. Шагая широко, как солдат, Антония поднимается на этаж, где находится кабинет директора, и, прямая как штык, встает перед дверью, ждет, пока ее впустят: как и в прошлый раз, ей не назначено, как и в прошлый раз, она не сдвинется с места, пока ее не примут.

Мы сидим перед директрисой, низкорослой женщиной с короткими черными волосами, у нее круглые очки, а еще шнурок с жемчужинами, чтобы бусы у нее не падали на пол, духи пахнут чем-то нежным, цветами и кардамоном, они не сочетаются с запахом трудового пота, исходящим от матери, и растяжками на ее коже.

Антония открывает дневник и показывает его директрисе.

– Кто-то из мальчишек, учеников вашей школы, нарисовал это в дневнике моей дочери.

Директриса рассматривает рисунки и смущенно улыбается, нервно потирает руки и пытается сгладить углы: говорит, дети иногда видят надписи на стенах и не понимают их смысла, наслушаются кричалок на стадионах или увидят знакомое слово где-нибудь в автобусе, но это все от незнания, понимание придет с возрастом.

– Уважаемая, у меня нет образования, и я не буду вам указывать, как учить мою дочь, я больше здесь не появлюсь, не буду говорить, что вам делать и чего не делать, но я настаиваю, что ее нужно защитить. Позвоните мальчишке, его семье, это не просто рисунки.

– Конечно, я попрошу учительниц все ему объяснить, пусть поговорят. Но вы же понимаете, что у вашей дочери начнутся проблемы? Я знаю детей, они не любят тех, кто жалуется на других.

– Жалуюсь я, и это у меня проблемы, ясно вам? Я требую, чтобы мальчишка извинился, а еще его семья и вы.

Мать встает со стула, и он скрипит, я по-прежнему сижу, я как внутри кошмара, ладони вспотели: два мира, между которыми я так старательно возводила непроницаемые барьеры, сливаются воедино.

Это просто рисунки, вот что мне хочется сказать, просто кружочки и черточки, это просто страницы тетради в клеточку, их можно вырвать, но с губ не срывается ни звука, и я плыву в скудных водах своего поражения.

Лето – это маленькая смерть

В мае мой отец сломался пополам, упал с лесов, по которым тащил мешки с известью, по одному в каждой руке: другой рабочий споткнулся о грузоподъемный блок и упал на отца сверху, тот потерял равновесие, и железная балка, которая должна была уберечь его, не выдержала, он бросил мешки, но не успел ни за что ухватиться; падая, он осознавал, что он работал в черную, это значит, никакой страховки от несчастного случая, никакой тринадцатой зарплаты, деньги выдавали через раз, в конверте, и то приходилось напоминать о себе, о своем существовании, выпрашивать, понизив голос, напоминать, что он каждый день, как и многие другие, вставал в пять утра, отправлялся на стройку, понимал: профсоюза нет, нет защиты, никто не обратится в полицию.

Стоял май, отец лежал на спине, как таракан, его ноги последний раз дернулись в конвульсиях, по чему уже было ясно, что им пришел конец.

Друг отца все стучал и стучал в дверь нашей квартиры в подвальчике: не знал, куда звонить, а на счетах за коммунальные услуги значилось чужое имя, телефона больше не было, по радио, очевидно, ничего не было слышно про моего отца, что он не мог ходить, что практически погиб, а друг стучал, пока мать не открыла, и тот прокричал:

– Антония, Массимо свалился с лесов.

Он должен был вернуться на работу, поэтому мать выскочила на улицу в желтых шлепанцах и безразмерной отцовской рубашке – он носил ее дома, – начала искать кого-нибудь, кто бы отвел ее на стройку, но не нашла, снова зашла в дом, надела брюки, как обычно, заколола волосы крабиком, дала мне и брату близнецов, чтобы мы взяли их на руки, и прикрикнула:

– Держите их как следует, поняли меня? Прижмите к себе.

Мы с Мариано пошли за ней, низенькие, нерешительные и подавленные, стояли на остановке, но автобуса все не было, мы ждали и ждали, пока мать вышагивала взад-вперед, словно не замечая нас. Ее мысли кружили, как вихрь, хлопали, как простыни на ветру. Наконец подошел нужный, первый, автобус, и мы впятером втиснулись на два сиденья, близнецы ревели, потом замолчали, уставились на нас, снова разревелись, мы с Мариано не осмеливались спросить, что случилось, и все крепче прижимали к себе братьев, рискуя их задушить.

В третьем автобусе было невыносимо жарко, окна не открывались, мы уже больше часа как вышли из дома, мать крикнула водителю:

– Здесь дышать нечем!

Он не остановился, не пошел проверять, на нас осуждающе показывали пальцами одетые по-летнему люди.

Я не хотела бы больше возвращаться в ту больницу, и услышав одно лишь слово «поликлиника», я инстинктивно отворачиваюсь, как будто на месте больницы осталась воронка, след катастрофы. В приемном покое нас заставили ждать в коридоре, я прижимала к себе Майкла, и моя кожа покрывалась потом от соприкосновения с ним; брат не был похож ни на меня, ни на мать, и я вдруг почувствовала зависть, ведь если папа умрет, он еще может вырасти похожим на него. Мариано тоже понял, что это с Массимо случилась беда, и теперь оббивал ногами стену, держа второго близнеца, обузу, бедствие.

– Прекрати уже, – осадила его мать, она разговаривала с медсестрами и врачами, что-то спросила, исчезла за дверью, бросив нас четверых на краю обрыва, откуда мы могли бы сигануть вниз.

Люди бродили по коридорам в халатах и тапочках, кого-то вывозили из лифта на каталке, кто-то сказал:

– Поступил мужчина в крайне тяжелом состоянии, откуда-то упал, по-моему, голодранец какой-то, работал на стройке.

Я уцепилась за это слово, «голодранец», запомнила его и прокручивала в мозгу, как перекатывают языком горькую пилюлю. Голодранец.

Когда Антония вернулась, я заметила следы от пота у нее под мышками и глубокую морщину, пролегшую между бровей, – такой я никогда раньше у нее не видела, – точно колея или ущелье.

Мать обняла нас за плечи, крупные руки ее не дрожали, она не плакала, не стенала, не кричала, не кляла небеса и бога, Антонии не было еще тридцати, а ее мужу – сорока, она сказала только одно:

– Папа не может ходить, а теперь послушайте меня внимательно, хорошо?

Мы с Мариано кивнули, мы еще совсем крохи, у нас нет игрушек и дома, но мы слушаем внимательно.

– Нам нужно быть сильными, очень-очень сильными, – повторяла Антония, она взяла на руки близнецов и села на один из зеленых пластиковых стульев, в окружении других пациентов – тех, кого привезли и кто пришел своими ногами, – и их родственников, она вытащила грудь, сначала одну, потом вторую, и начала кормить близнецов, они посасывали молоко и дезинфицирующее средство, молоко и болезни.

– Ваш отец не работает на стройке, слышите меня? Если будут спрашивать, он не работает, сидит дома, упал с лестницы. Повторите.

Мы молчим, смотрим на материнскую грудь, на огромную рубашку с пятнами пота, на рыжие волосы.

– Повторите, – прошипела Антония тихо, глядя нам прямо в глаза, сначала мне, потом Мариано. – Отец нигде не работает, он упал с лестницы.

– Отец нигде не работает, он упал с лестницы.

Довольная тем, как мы все запомнили и отчеканили, она кивнула и сказала нам сидеть тихо.

– Он мне не отец, – шепнул Мариано мне на ухо, словно пытаясь тем самым отогнать тревогу.

* * *

Медведь говорит:

– Кто первый прыгнет в воду с причала, выиграл.

Но не уточняет, что именно.

Мопеды припаркованы у ведущей к молу лестницы, на площади, с которой я впервые увидела озеро; оно никуда не делось – все та же черная вода, тот же запах мокрых перьев.