Агата тоже, казалось, была под впечатлением, она показывала пальцем то на одного, то на другого парня, просила рассказать о нем побольше, а затем тоже вступила в переписку, захотела что-то ответить, начала бить по клавишам размеренно, как, должно быть, делают лунатики, что встают по ночам, идут на голос, выходят на дорогу и куда-то направляются.
Я не понимала, как принять участие в этой забаве, каким опытом я могу поделиться, чувствовала себя уязвленной, меня задевало то, что происходящее для меня недоступно, ранила моя молчаливая, но, очевидно, преувеличенная стыдливость. Я еще не отдавала себе отчета, не могла описать словами эту свою сдержанность, не задавалась вопросом, откуда она взялась, была ли она отражением той невидимой преграды, что с годами возникла между телами моих родителей, пройдет ли это когда-нибудь или это неизлечимая, смертельная болезнь, удастся ли мне освободиться от самой себя или же я навсегда отождествила себя с призраком осуждения, чужих взглядов и мнений. Я четко знала лишь, что мне нет места в этом действе, в этом компьютере, в сообщениях, говоривших: я здесь, в этой невыносимо жаркой ночи.
– Пришли свою фотку, – написал один из полуночников, но Карлотта не сделала этого, сказала, что пришлет завтра, он ей не понравился: лысоват, руки некрасивые, и вообще ему сорок лет.
Я все еще стояла рядом, а подруги не отрывали глаз от экрана, они не заметили моих мучений, я осталась в одиночестве, но в безопасности, потому что им не было дела до моей немощи.
Я села на кровать, что была в центре комнаты, вскоре Агата и Карлотта присоединились ко мне, легли рядом, мы даже не взяли простыню, чтобы укрыться, компьютер оставили включенным, свет от него, как прожектор, освещал наши лица, и мне показалось, что на меня – ту, в пижамных шортах и с криво постриженными волосами, – смотрят, а я видела на стене тень от своих ушей и представляла, будто она плывет в эфире, дрейфует к другим, подобным ей, континентам.
– А что бы нам не посекретничать? – предложила Карлотта, растянувшись посередине кровати; мы, точно верные служанки, лежали рядом с обеих сторон, как будто украшения на ее ложе.
– Я первая, – сказала Агата. – Я ненавижу своего отца, ненавижу свиней, коров, все наше хозяйство, тошнит, когда я вижу нашу фамилию на вывеске, а под ней надпись «Покупайте помидоры для соуса», просто ужас какой-то.
Карлотта что-то ответила по этому поводу, они обменялись мнениями, а я думала про себя: вдруг, когда я ходила покупать одежду, что случалось крайне редко, кто-то все-таки сфотографировал меня в примерочной в одном белье, и раз так, то где сейчас эти фотографии? В какую папку на драгоценном компьютере меня спрятали? Как меня назвали, а может, какой номер присвоили? В какое время суток мою фотографию открывали и рассматривали?
– А ты что? – повернулась ко мне Карлотта; она уже рассказала свой секрет, а я пропустила все мимо ушей.
Я по-прежнему молчала, вообще болтать не по мне, из меня отличная слушательница, мое законное место – в массовке во время ожесточенных споров, однако теперь я тоже могла сказать им что-то, а мне было что преподнести подругам на блюдечке с голубой каемочкой: травму отца, район, откуда я родом, брата и его юношеские политические взгляды, Антонию, которая бреет ноги над биде и не закрывает дверь, – но на самом деле Агата и Карлотта не это хотели слышать, не ожидали, что им жалобно зачитают вестник семейных мелочей, им нужно было услышать нечто обо мне, нечто из потаенных закутков моей души, мою исповедь.
Во взгляде Карлотты читалось, будто она ждет, что я брошусь в пропасть, доверюсь им, скреплю этим нашу дружбу, и тут я поняла, в чем состоял мой секрет: если бы они исчезли, досчитай я до трех, растаяли бы на моих глазах, я бы не стала тосковать по ним. Может, я бы ощутила отчаяние, потому что ко мне вернулось бы одиночество, верный спутник моего детства, может, я бы осознала, что лишила себя одной из ипостасей и больше не смогу предстать перед обществом в роли задушевной подруги, бог знает, чем бы я занималась днем, куда бы ходила, кем стала бы для других людей.
– Я боюсь подвесных мостов, я даже, когда была маленькой, в парке отказывалась по ним ходить, – ответила я.
Агата и Карлотта, казалось, отчасти удовлетворились моим признанием, одна выдавила из себя утешительную ухмылку, как будто хотела сказать: ничего страшного, пережить можно, в конце концов, у нас здесь есть только мол, и никто не заставляет тебя с него прыгать.
– Спасибо, что поделились, – сказала Карлотта, закрывая глаза, я же уставилась на экран и заметила, что наверху на мониторе устроилось странное круглое насекомое, оно было похоже на темный глаз, огромный зрачок, на объектив камеры; он нацелился на нас, как дуло ружья.
– Что это? – спросила я у Карлотты, не обращая внимания на ее слова.
– Это веб-камера, – ответила Агата, мой глупый вопрос вызвал у нее улыбку. – Через нее можно видеться с кем-то, не выходя из дома.
Я кивнула и нащупала руками краешек простыни, чтобы укрыться ею.
Собака все так же продолжала терзать свою добычу, и звяканье упрямо раздавалось в овине и на улице.
Позвать кого-нибудь в гости – значит познакомить его с людьми, которых связывают со мной кровные узы, и никуда от этого не деться. Не стоит даже надеяться, что квартира будет пустовать: даже утром на рассвете, когда все уходят в школу или на работу, там остается мой отец. Антония нарекла его нашим безногим сторожем: он, конечно, не сможет защитить дом от воров, но станет свидетелем кражи на манер мраморной статуи.
По правде говоря, у нас в доме красть нечего, если в ящиках шкафов или под кроватью лежат деньги, мне об этом неизвестно, но если и так, я уверена, что мать спрятала их как следует, например в трусы или в бюстгальтер, она скорее их съест, чем позволит их забрать. Неизвестно, что подумает вор, увидев обувные коробки, которые Антония использует вместо контейнеров в ящиках, чтобы хранить носки отдельно от футболок, или же упаковки из-под яиц – мать красит их в синий, серебристый, лиловый и держит на полке в своей комнате, хранит там всякие безделушки: бижутерные кольца, бусы, что она сама сделала, нанизав на упаковочную бечевку собранные на пляже в Остии ракушки; а еще подставки под горячее, склеенные из пробок от красного и игристого вина, которое так любит отец и от которого у меня сжимает виски.
Может, непрошеный гость решит, что мы просто изобретательные люди по жизни, вместе садимся за стол на кухне, вооружившись карандашами и фломастерами, c головой уходим в творчество: создаем всякие поделки, занимаемся декупажем; последнее, кстати, одно из любимых занятий Антонии. По воскресеньям она часами вырезает из салфеток цветы и приклеивает их универсальным клеем на разные деревянные поверхности: комоды, тумбы, ручки швабр. Однако дело обстоит немного иначе: дом и его убранство, его разумное устройство и украшения принадлежат лишь Антонии, они – ее естественное продолжение.
Привычка все использовать по несколько раз, отказ от лишних трат стали нашим образом жизни, а жизнь течет так, как решит мать. Она пускает в дело черствый хлеб, готовит котлеты из остатков вчерашнего горошка, делает омлет из риса, смешивает в кастрюле все оставшиеся объедки, разминает вилкой, разбивает сверху яйцо и запекает в духовке, не особо задумываясь о том, как сочетаются в одном блюде разные вкусы и специи; наши домашние яства – не для гурманов, а для тех, кто хочет выжить. От матери и бабушки Антония усвоила, что даже капля кофе не должна пропасть даром, научилась жарить шкурки от картофеля, яблок и груш, стряпать суп, где плавает всего понемногу: овощи, вареное мясо, паста, оставшаяся на дне контейнера, зелень, которую она засушила на балконе, повесив пучки стебельками вверх.
Не знаю, как вор, приглашенный к столу, воспринял бы наше строгое недельное меню: в понедельник – мясо, по куску на человека; в четверг – ньокки, чрезмерно огромные, размером почти с целую картофелину, мы с Антонией лепим их сами; в пятницу – рыба, чаще всего дешевые рыбные палочки, а треска, обвалянная в сухарях и поджаренная на сковороде, – символ единения семьи.
Отец из тех людей, что год за годом едят одни и те же блюда, приготовленные так же, как обычно, одним и тем же человеком, но каждый раз находят, к чему придраться, какая-нибудь мелочь всегда вызывает его недовольство: слишком много соли, или лука, или пармезана, слишком тонкие куски мяса; он словно бы пытается вырваться из бесконечного цикла блюд, который мы упорно воспроизводим.
Когда я хожу обедать к подругам, то часто замечаю, что они не сметают все подчистую, жалуются на переваренную пасту, суховатую курицу, они могут выбирать, что приготовить; у меня такого права нет, я никак не могу повлиять на наш рацион, более того, я должна безропотно соглашаться с домашним меню, а еще не позволять близнецам вставать из-за стола во время еды, защищать нашу стряпню от нападок Массимо. Я прибегаю к испытанному методу – начинаю кашлять, едва отец открывает рот.
Когда Мариано жил с нами, каждый завтрак, обед и ужин превращались в баталии: брат восставал против овощей на гриле, цепенел от негодования из-за цвета вина или когда обнаруживал слишком много уксуса в салате; теперь же робкие попытки Массимо затеять бунт пресекаются на корню.
А еще гость наверняка заметил бы несправедливо огромную разницу между моей спальней, достаточно просторной, где обитал гигантский розовый медведь, и комнатушкой близнецов, которым уже исполнилось восемь. Пока никто не настаивал, чтобы мы поменялись, не заставлял впустить их в мой мирок, но я чувствую, что с каждым годом этот день все ближе и скоро близнецы станут достаточно взрослыми, чтобы вытеснить меня, заиметь свое мнение, завладеть комнатой избалованной сестрички.
Мы с Майклом и Роберто притерпелись друг к другу, никак иначе наши отношения не назвать: разница в возрасте между нами огромна, они как будто выросли в другую геологическую эру, говорят на другом языке, звуки которого мне непонятны; мне нет дела до того, что они все меньше походят друг на друга, что их интересы начинают расходиться, что у одного волосы более кудрявые, а у другого – более густые, один говорит «мама», другой – просто «ма», как они умеют сдерживать себя и слушаться. Их отношения с матерью строятся на полном подчинении, в отличие от нас с Мариано, они не бранятся с ней на чем свет стоит, а бо2льшую часть времени проводят с ней и рады этому, они буквально не отлипают от нее, как будто еще надеются присосаться к ее груди, впитать молоко и мысли.