Я обгоняю его и открываю дверь, слышно, как мать хлопочет на кухне, стол накрыт, гирлянды включены, моя рождественская елка, она же ветка, выглядит не самым элегантным образом, но хоть так, напоминает о себе и о том, что сегодня особый день и каждый из нас должен постараться, чтобы этот вечер и дальше оставался праздничным.
Бабушка низкого роста, тощая, но шустрая и придирчивая, она по пятам следует за матерью, наблюдает за каждым движением, проверяет, что та делает: какую сковороду выбрала, добавила ли соль, в каком порядке положила специи, какую посуду поставила на стол. Бабушка говорит, что уже несколько лет не красит волосы, считает это пустой тратой денег, хотя она еще молодая для бабушки; да и все мы – я и близнецы, мать и Мариано – молоды снаружи, но внутри, под кожей, тайно храним свою старость, и не одну, несколько долгих жизней. Я думаю, что бабушка перестала закрашивать седину, когда Мариано поселился у нее: она не хочет, чтобы люди принимали ее за мать.
– Пап! – громко зову я, отбираю у Майкла игрушечную крысу, говорю ему садиться за стол, то же самое повторяю для всех, зажигаю красную свечу в центре, фитиль прогорает, я смотрю на собравшихся за столом: мы до того отвыкли от встреч, что, кажется, места совсем мало, стулья скрипят.
У отца такой вид, будто он вот-вот расплачется, как у человека, который причитает и всхлипывает: приезд Мариано выбил его из колеи, усилил его страхи – он боится, что опять настанет миг, когда брат снова покинет дом. Они переглядываются как не отец и не сын, так трогательно, что даже не по себе, за ними стоит чувство, о котором они не могут сказать друг другу, которое не сумеют выразить словами.
– Так, за стол, смотрите, сколько всего, – подгоняет нас бабушка.
Они с матерью раскладывают по тарелкам запеченную в духовке пасту, советуют не налегать на первое, ведь потом будет жаркое с картошкой, а еще сыр и сладости, все как положено.
Наше Рождество длится полчаса и заканчивается, едва успев начаться.
– Что значит не собираешься голосовать? – спрашивает мать.
Она только что прикончила свою порцию жаркого – попросила бабушку положить поменьше, потому что от нервов у нее возникла тяжесть в животе, как будто камень проглотила.
– То и значит, не собираюсь, а какой смысл? – отвечает Мариано.
Застольная беседа стремительно меняет направление: уже никому нет дела до моих отличных оценок, бабушкиных компаньонов по канасте [[2]], проблем с электропроводкой в школе близнецов, желания отца выбросить все старые галстуки, даже тот, что в красно-зеленую полоску, его отец надевал на свадьбу.
– Право голосовать – привилегия, – отрезает Антония, она уже на взводе, и я вижу, как она скрежещет зубами, будто пережевывает что-то, но во рту у нее пусто.
Майкл говорит:
– Можно не доедать картошку? В меня уже не лезет.
– Да для тебя все привилегия, ты всю жизнь это твердишь. В наши дни голосовать нет смысла, и вообще, за кого мне голосовать? – Мариано жует с приоткрытым ртом, и мясной соус стекает по подбородку, сочится из уголка губ.
– За левых, – шипит на него Антония, замахиваясь на меня, как будто собирается ударить по руке. – А ну сядь нормально, ты за столом не одна.
Я прижимаю локти к торсу и внимательно смотрю на коробку с рождественским куличом, думаю – наверное, стоит встать и распаковать его, насыпать сахарную пудру в пакет, отвлечь остальных, что я и делаю, поднимаюсь из-за стола, по дороге ставлю тарелку в раковину.
– Ты куда? Мы еще с мясом не закончили. – Мать бросает взгляд на Массимо, как бы призывая его навести порядок, но отец и не шевелится, он уже все доел минут пятнадцать назад.
Майкл упорствует:
– Можно не доедать?
– А кто у нас левые? – снова спрашивает Мариано.
– Ну есть же кто-то, сходи на избирательный участок и проверь, ищи Партию коммунистического возрождения. Ты сядешь уже? – Антония бросается словами то в меня, то в брата, они отскакивают, как мячик для пинг-понга от стола, я же принимаюсь распаковывать кулич, чтобы отвлечь мать. Может, если я пущусь в пляс или прочитаю стихотворение, мне удастся их одурачить и все успокоятся, снова приспособятся друг к другу и станут более терпимыми?
– Да нет больше никаких левых, ма. Знаешь, кто у власти? Берлускони, он купил себе телеканалы и газеты, ходит по проституткам и похож на клоуна. – Мариано горько усмехается и продолжает жевать несчастный кусочек мяса, должно быть, уже совсем пресный, как упаковочный картон.
Я с треском открываю жесткую упаковку.
– Ты что, не видишь, что мы еще мясо не доели? А ты думаешь, кто будет у власти, если сам не голосуешь? И что ты жалуешься, раз даже не ходишь на выборы?
Антония пытается схватить меня за руку и усадить на место, бабушка жестом показывает, чтобы я оставила в покое кулич.
Майкл твердит:
– Мам, можно не доедать, ну мам?..
– Я теперь анархист, а анархисты не голосуют, в политику можно прийти и по-другому.
Мариано проглатывает мясо и запивает красным вином. Он наливает его из бутылки, что стоит перед Массимо, тянется через весь стол, краем футболки смазывает остатки мясного соуса с тарелки и вдруг, прихлебнув из бокала, замечает пятно и промокает его салфеткой.
Я открываю пакетик с сахарной пудрой, приложенный к куличу; у нас в семье не любят цукаты и шоколад, но обожают сладкую присыпку.
Мать бросает вилку на тарелку, но крепко сжимает в руке нож, как дирижерскую палочку, она – главная, управляет своим недовольством, оркестром, играющим симфонию ее гнева.
– Прекрасно, значит, после походов на демонстрации и визита карабинеров к бабушке ты решил просто палить по людям. Ты, случаем, не забыл, кто в прошлый раз спас твою задницу? Вообще-то я.
Антония рассекает лезвием воздух, на ее бледном лбу проступили морщины, на висках появились капельки пота. Я не знаю, что творится у бабушки в Остии, помню только, что Мариано нравятся закрытые на зиму платные пляжи, песчаные дюны в Торваянике, трамплин, что возвышается над пустым бассейном в клубе «Курсааль», кабинки с облезшей от дождя и ветра краской.
– Ты несешь чушь. Ты ничего не знаешь ни об анархии, ни о левых, только приказы раздаешь, преисполнившись своим благим неведением, думаешь, тебе есть что сказать на любую тему.
Мариано остервенело трет пятно салфеткой, надеясь, что коричневый соус волшебным образом исчезнет с белой футболки.
Бабушка говорит, ничего страшного, что приходила полиция, Майкл все спрашивает про картошку, я засыпаю сахар в упаковку с куличом и беспорядочно трясу его, чтобы пудра идеально ровным слоем покрыла всю поверхность десерта.
– Тебя еще не хватало, прекрати делать вид, что ничего страшного не происходит, – нападает Антония на бабушку, а потом снова переключается на брата: – Я твоя мать и высказываю свое мнение там, где считаю нужным. Ты не работаешь, не учишься, не голосуешь, а мне противно смотреть на твою рожу, тоже мне, всезнайка нашелся.
Массимо глядит на полупустую бутылку вина, потом на меня, потом снова на бутылку, я уверена, и даже больше обычного: если бы он мог сбежать, то сейчас бы точно сделал это.
Майкл нудит:
– Ма, ну можно не доедать?
Бабушка жестом приказывает мне оставить в покое кулич, таращится на меня, но я не останавливаюсь.
– Я сам решаю, что мне читать, мне не нужна школа, я работаю в кафе в общественном центре, куда хожу обсуждать политику.
Мариано продолжает делать вид, будто за столом сидят только они, он даже бровью не ведет, хотя я что есть сил трясу пакет с куличом, никакой солидарности со мной. Я ритмично встряхиваю им в такт воображаемой музыке, повинуясь внутреннему ощущению, хочется взять и запеть песню – что-нибудь из репертуара церковного хора, что-нибудь рождественское.
– Это не работа, это подпольная деятельность, ваш центр того гляди обвалится, думаешь, я не знаю, как там идут дела? Я появилась на свет раньше тебя, знаю, что это за место, знаю людей, которые туда ходят.
Антония бросает взгляд на вилку, на кусочки картошки – они подсохли, края стали жесткими.
Роберто пожимает плечами, будто подает Майклу знак: пусть не доедает, – предприятие, вероятно, рискованное, но попробовать можно, хотя мама в конце концов так и не дала разрешения.
Бабушка говорит, что вообще-то Мариано правда много читает.
– Знаешь, что особенно жалко выглядит? Вот ты когда-то организовывала районные собрания, бастовала из-за квартиры, боролась с жилищным управлением, ты работаешь вчерную, убираешься в домах у богачей, и ты говоришь мне, что законно, а что нет. Не все, что законно, справедливо, тебе это отлично известно.
Мать смотрит на бабушку как на постороннюю, тень убитого на войне врага.
Я тем временем мысленно перебираю все известные мне рождественские гимны, их, оказывается, довольно мало, у меня нет списка песен для праздников, да и хорошего голоса, чтобы сгодился для хора, тоже, голосовые связки слабенькие, я не привыкла часто их напрягать.
– Ты понятия не имеешь, как это – жить вне закона, я тебя выкормила, я тебя спасла, вытащила из мира беззакония, да, убираясь у богатых. Анархия… кончится тем, что ты начнешь подкладывать взрывчатку в посылки на почте, я никогда таким не занималась, я боролась за квартиру, и я ее получила, квартиру получше в месте получше, понял?
Антония вскакивает из-за стола, с презрением выводя ножом в воздухе жуткие каракули.
Я продолжаю с хлопаньем обсыпать пудрой кулич – он уже почти погребен в сахаре и задыхается, – вдруг в голове всплывает образ Карлотты, ее лицо, замотанное пакетом, синие губы, широко раскрытые глаза.
Роберто отбирает у Майкла вилку – еще один знак, что можно не доедать картошку, никто на него за это не обидится, – я завидую им, их всегда двое, они вместе и как будто невидимы для остальных.
– Мы прожили ее с тобой, эту жизнь, может, ты уже забыла? Мы выросли там же, где и ты, чего ты от нас ждешь? Что мы вырядимся в приличные шмотки, пойдем в хорошую школу, будем вставать вовремя, станем до