шестиклашки. С одними про сказки, с другими про мифы.
Прорвемся…
Перед выпиской завотделением сказала:
— Будем в интернат оформлять?
— Зачем это? — оторопела я.
— Через месяц вы его обратно к нам привезете, вот увидите. Не выдержите. Так что давайте оформлять сразу сейчас, так проще.
Еще чего!
Оказывается, не давал спать всему отделению — кричал, чтоб подключили его к каналу гринвичского времени. Три ночи — он и воющая старуха. Но ее перевели в психиатрическое, и она через два дня умерла.
Что он уже дома — не понимает. Я в легкой панике — спать по ночам, похоже, не придется. Истерика у него через каждые полчаса. Дневная сиделка обойдется в мою зарплату. К тому же придется уйти на полставки.
Нарастающая деменция приводит ко все более бессмысленно-младенческому состоянию, но проблески сознания маркируют процесс — процесс отмены конвенциональных запретов и умолчаний. Система контроля отказывает. Вылезает природное-несоциализированное. Выяснилось, что может послать всех матом, чего я не слышала ни разу. Ну, возможно, на своих ядерных полигонах он и мог, но чтоб дома, в присутствии женщин — ни-ни. Дает нелестные, но метафорически точные характеристики родным и близким, чего в силу повышенной деликатности никогда раньше себе не позволял. А сегодня, прибежав в три часа ночи на крик, услышала, что он вслух «размышляет о тяжелой женской доле».
— Ну, почему ты всю жизнь должна нас, мужиков, обслуживать? — кипятится он. — Это несправедливо!
А ведь раньше никогда не сомневался в порочности феминистского подхода!
Здесь и там
Тук! Тук!
Мой сон плотнее воды в аквариуме, а этот звук — как торканье ладонью по стеклянной стенке, как гидравлический удар, тупо и болезненно отдающийся в теле. Господи, чем он стучит? Старческий кулак почти бесплотен — наверное, дотянулся до кружки и теперь колотит ею.
Тук! Тук! Тук!
Надо встать.
Осенние ночи темны и плотны. А в этой комнате особенно — окно выходит на глухой брандмауэр, прямой свет от фонарей и чужих окон не проникает сюда, разве какие-то слюдяные отблески, редкая световая пыль. Зажигаю лампу — наливается сиянием теплая сфера, края ее мерцают и уходят во тьму, но совсем уйти не дают стены — здесь всего-то метров шесть квадратных. Мечется на подушке — живой скелет с поднятыми вверх коленями — они уже не разгибаются и тень от них двойным горбом проявляется на стене, губы кривятся в трагической маске, костлявая рука машинально долбит пустой кружкой по мокрой тумбочке — тук! тук!
— Скорее! Скорее!
— Пап, что случилось? — хотя вопрос лишен смысла, потому что здесь с ним не случилось ничего — лежит, как обычно, прикрытый одеялом и задвинутый креслом, чтоб не упал. Случилось там.
— Бежим, бежим! — хрипло кричит он, уставясь в потолок невидящими глазами, — скорее, скорее, а то не успеем! Помогите мне, что-то ноги сегодня не идут! Машину! Берем машину!
— Тсс! Берем! — успокаиваю я, но какая тут машина поможет, разве машина времени. Сны слепого человека выпуклы, мучительны и повернуты в прошлое, во все промелькнувшие почти девяносто, но прошедшие не бесследно, а учтенные и зафиксированные кем-то и теперь рассортированные по ячейкам, как видеокассеты.
— Что значит «тсс!»? Обалдели вы все! Идиоты! — возмущается он и начинает барабанить снова. Перехватываю его руку, но она, обычно вялая и безвольная, теперь непреклонней железной руки робота.
— Машина где? — гневно клокочет в горле.
— Здесь, уже здесь. Садись, — продолжаю игру, хлопая дверцей шкафа, слегка покачивая кровать и мигая настольной лампой. — Ты успеешь. Удачи.
— Но вы же должны ехать со мной! Хотя, вы, собственно, кто такая? — недоумение непритворно, острые колени дрожат, веко дергается в нервном тике. — Или я не узнаю… Зина, это ты?!
— Нет, это я, — шепчу, — все хорошо, папа, все хорошо… Едем, едем…
Он вцепляется в мое запястье артритными пальцами и втягивает меня в свою тьму.
Но тьма вдруг замещается светом — спелым июльским светом, цветочными брызгами, зеленым покоем. Маленький хутор — всего одна семья — отгорожен от мира зубчатым ельником, малинниками и оврагами. Босой мальчик, подпрыгивая от беспричинной радости, сбегает с косогора к реке, где на грубо сколоченных мостках полощет белье старшая сестра — милая, круглощекая — была бы завидной невестой, если бы не припадки вроде эпилепсии, но кто определит — врача нет ни на хуторе, ни в деревне за лесом. Девушка наклоняется над рекой — Осуга, осока, ленты водорослей, бликующая рябь — кто-то смотрит, зовет из глубины, голова кружится, судорогой сводит тело, и она падает в темную воду.
— Зинка! — в ужасе кричит мальчик.
Он не умеет плавать, но прыгает.
Зеленая муть, водоросли, волосы, тяжелое тело.
Захлебываясь, барахтается, тянет, пытаясь нащупать дно.
Почти вытащил — голова ее уже на песке, ноги в воде. Дальше не может. Задыхаясь, падает рядом.
По крутой тропинке к ним бежит отец.
Через тринадцать лет Зина погибнет в блокадном Ленинграде.
Вместе с отцом — моим дедом.
Вместе с двухлетней дочкой — испуганные глаза, венский стул, кружевной воротничок, глянцевые башмачки на пожелтевшем фото.
Особенности московского сервиса
Киргизские мотивы сгущаются.
Договорилась о сиделке с владельцем патронажной фирмы. Дядечка по телефону клялся и божился: патронажная служба относится к «Московскому комитету социальной помощи»… бу-бу-бу-бу… мы не наживаемся на клиентах… все кадры суперквалифицированные, с медицинским образованием и опытом работы… бу-бу-бу… Допрашивал подробно, как в гестапо — возраст больного, вес, анамнез. А я и рада! Раз интересуется — значит, подберет то, что нужно.
— Обязательно русскую? — спрашивает. — А то некоторые только на русских согласны.
— Мне все равно, лишь бы справлялась. А возраст? — спрашиваю с опаской. — Вдруг хрупкую барышню пришлете!
— Ни-ни! Мы же понимаем! У нас от 35 до 50. Проверенные!
Утром звонок в дверь — киргизское дитя лет семнадцати, в джинсах со стразиками, коренастенькое такое и в золотых зубах с одного боку. Увидело старичка и испугалось до смерти.
— Ой, — говорит, — он что, лежит? Я с таким не умею.
— И памперсы менять не умеете?
— Не пробовала! — бледнеет дитя.
— А кашу манную можете сварить?
— Ой, я, пожалуй, пойду! — пугается суперквалифицированный кадр.
— Куда это вы пойдете? — негодую я. — Мне в школу пора! Меня дети ждут! Сегодня подежурите, а там видно будет!
Вперед, энерджайзер! Кашу успела сварить, из ложки покормить, постель поменять, памперс переодеть, даже на урок не опоздала. Правда, весь день занятия вела на нерве — как там, что там? Вечером прихожу — сидит нахохленная птичка на табуреточке, но выглядит поживее. Все хорошо, говорит, мне нравится, я остаюсь у вас работать. Вот только по-русски плохо понимает, а уж папины речи ей тем более непонятны — он сегодня все больше бредит про атомную физику. Никак не может найти у себя на коленке конец цепной реакции и громко возмущается. С газовой плитой девочка справилась, а к микроволновке подходить боится. Посуду, правда, вымыла.
— Как-то у вас заняться в квартире нечем! — застенчиво говорит. — Телевизор нет. Книжки одни. Зачем так много?
Чудо чудное приехало из Джелалабада. Зовут Нурбу. Все честно — в самом делемедсестричка. Но успела поработать только в наркологическом отделении. Алкоголикам уколы делала. У них там зарплата — полторы тысячи. Все молодые, говорит, в Россию уезжают. В Москве только месяц. Попробовала трудиться в «Ашане» — не смогла, от людей голова болит. Милая вообще-то. Застенчивая. Дикая, как Маугли. На метро ездить боится — родственник на машине привез. Вечером обещал забрать, но застрял в пробке. Сидит, бедная, на кухне, вцепившись в мобильник, есть стесняется, только чаю выпила.
Может, и ничего? Может, научится памперсы-то менять? А с другой стороны, за тыщу в день имею я право желать, чтоб старику манную кашу сварили?
Даже и не знаю. Звоню владельцу фирмы — а мобильник выключен.
Девушка Алтынай
Дитя так сильно испугалось, что больше не пришло. Взамен прислали другую (чувствую, что поездка в Киргизию случилась неспроста). Эта уже постарше, и все умеет, и зовут по-простому, Аней. На самом деле Алтынай, но ей хочется, чтобы я звала ее по-русски. Энергии уйма, но спокойная. И бережная — руки очень ласковые. Общительная. Уже вечером, когда мы пьем чай, рассказывает, что живет в Бишкеке, что у нее четверо детей, в том числе двое приемных. Усыновила соседских, когда родители разбились на машине. Впечатляет! Поведала про своего стовосьмилетнего дедушку, у которого семьдесят четыре внука. Впечатляет еще больше! Спросила, сколько ей лет — оказалось, тридцать два. Нуу… трудно определить по лицу. И манеры такие неторопливые, основательные.
После ее ухода папа затосковал и долго спрашивал: «Где девушка? Она вернется?», а я кинулась звонить в фирму и просить, чтоб мне оставили именно ее. Обещали. Кажется, теперь отчасти смогу сосредоточиться на учебном процессе.
Утром едва не опоздала на работу — Аня задержалась почти на час. Объясняет — убили соседа по квартире (квартиру снимают вскладчину шестеро киргизов). Вышел в три часа ночи за сигаретами — нашли утром у подъезда с восемью ножевыми ранениями, без денег и мобильника. Юноша тихий, вежливый, работал упаковщиком в универсаме, невесту себе здесь нашел, через месяц собирался отбыть на родину и сыграть свадьбу.
Невеста в обмороке, Аня в недоумении, я в шоке.
Спрашиваю — а в милицию заявили? Смущается — ну да, но мы же все нелегалы! Милиция была, протокол составила, а из квартиры велела немедленно убраться во избежание неприятностей. За взятку, разумеется.
Аня говорит, будет пока ночевать у подруги.
В сберкассе была обругана нервной бабушкой лет под девяносто. Накал страстей в очереди коммунальных платежей явно превышал градус «марша несогласных» — велика плотность обиженных старушек на квадратный метр. Бабуля применила недюжинную силу, нанеся несколько болезненных