Водолаз Коновалов и его космос — страница 21 из 26


От Алёши пришла фотокарточка. Хороший у него мальчик, на Шуру похож. Алёша обещает приехать через месяц. Мне снова хочется жить…


Алёша любит меня. Только это и имеет значение…


В ворохе бесполезных записей о приехавших постояльцах, проведенных концертах, тщательных описаний прошедших штормов далекого девяностого года Коновалов выискивал заглавную «А». Всякий раз, когда Фаина писала имя его отца, эту букву украшал хитро закрученный хвост:


Алёша, Алёша, Алёша, Алёша, Алёша Коновалов, Алёшенька…


Россыпь спиралей. Витиеватая строчка, каллиграфия женской тоски. Дальше – крупно, во весь разворот:


Алёша приехал!


На новой странице:


Алексей (впервые – «Алексей», впервые «А» – сухая, чопорная. Над «Й» – раскинула крылья хищная злая чайка) говорит, что не уйдет от жены, что должен вырастить сына. Обещал приезжать каждое лето. На что он мне каждое лето?

Завтра мы с ним едем на море и…


Последние слова Коновалов прочесть не смог. Их сплошь покрывали густые черные закорючки, проступившие с обратной стороны листа. Коновалов перевернул страницу. Там траурным фломастером была выведена дата:

31.08.1990

Угол страницы был срезан черной полосой. На этом записи за девяностый год заканчивались.

Коновалов принялся перелистывать тетради из этой стопки, надеясь найти хоть какое-то упоминание о том, что случилось тридцать первого августа. Внимательно просматривал каждую страницу, искал ласковую витиеватую «А» или злую «Й», но находил только истлевшие, сухие, как гербарий, записи о перенесенных болезнях, просмотренных телепередачах, купленных по случаю туфлях. За десять пролистанных им лет Фаина ни разу не упомянула имени Алексей, ни словом не обмолвилась ни о его жизни, ни о его смерти, словно не было той большой настырной любви, заставлявшей ее выводить его имя строчка за строчкой.

Коновалов решительно поднялся, достал из сумки телефон и набрал мамин номер.

– Привет, Юрик! – мамин голос звучал обиженно. – Ты не звонил четыре дня. У тебя все в порядке?

– Мама, нам нужно поговорить! – Коновалов едва сдерживался, чтобы не закричать. – Нужно поговорить о моем отце! Что с ним случилось? Куда он от нас ушел? Ты знаешь?

– К ведьме своей приморской уехал, вот куда! – закричала мама в ответ.

– А сейчас он где?

– Да откуда мне знать. Может, так и живет с этой своей престарелой проституткой. У них же любо-о-овь! – Она омерзительно долго тянула последнее слово.

Коновалов стиснул кулаки.

– Он хоть раз звонил тебе или писал после того, как уехал? Может, общие знакомые что-то рассказывали?

– Нет! – отрезала мать. – Не слышала я о нем ничего и слышать не желаю! И чтобы ты больше об этом человеке меня не спрашивал!

Пара коротких гудков – и тишина.

От Фаины было два непринятых вызова. Он перезвонил, но ее телефон оказался выключен.

«Позвоню утром», – решил он и вернулся в комнату. Шторы из кроваво-красных, светящихся изнутри, стали матовыми, поблескивали в свете старинного торшера – на улице смеркалось.

Коновалов уселся, скрестив ноги, на мягкий шерстяной ковер у бюро, выволок одну за другой стопки, связанные атласной лентой. «1989», «1979», «1969» – тетради выглядели одинаково, хотя отделяли их друг от друга десятилетия: аккуратные карандашные цифры, красная бумажная обложка в темных прожилках, клеенчатый коричневый переплет. Никто никогда не развязывал эти стопки, не перечитывал сделанные то чернильной ручкой, то карандашом записи. Некому было трепать переплет, мусолить серые страницы. Хроники Фаининой жизни, никем не прочитанные, хранились здесь, в красной комнате, за двумя замками.

Стопка, датированная пятьдесят девятым годом, была вдвое ниже остальных. В ней было не десять, а только пять тетрадей. Ее Коновалов развязал первой.

1955

Я столько мечтала о море, и вот оно рядом. Всюду, куда бы я ни шла, я вижу его, слышу, чувствую его запах. Так бывает, когда влюбишься вдруг и во всех видишь любимого, во всем его узнаешь. Только здесь это взаправду – море здесь повсюду.

Хотела подробнее рассказать о нашей первой встрече. Я вышла из автобуса и, как была: в дорожном платье, с чемоданом, пошла к нему. Все наши отправились в санаторий – заселяться, а я – на пляж. А там, на пляже – яблоку упасть негде. Люди, люди… Я растерялась, думала – не такой будет моя первая встреча с морем. Мне представлялись чайки, утесы, и я одна, босая, захожу в воду. А волны слизывают с песка мои следы…

А тут – стою, никакая не босая, а вовсе наоборот, в носках. Туфли запылились. Чемодан тяжелый, руку вот-вот оторвет. Какой-то малыш в меня пальцем тычет, мол, тетя сумасшедшая. А я реву, то ли от усталости, то ли от разочарования. Слезы текут, а я их по щекам размазываю. Как дура.

Вечером, когда пляж опустел – вернулась. Море ласковое, тихое. Я босая, как и мечтала, подошла к воде, присела на колени, руку опустила.

– Привет, – говорю.

– Здравствуй, Фаина.

Я так обрадовалась, что оно знает мое имя и говорит со мной.

– Устало? – спрашиваю.

– Очень, – отвечает.

И тут я ему стала рассказывать, как я хотела его увидеть, какое холодное нынче в Москве лето, а потом про все подряд: как мама умерла, как мы с Тайкой одни остались, и про эвакуацию. Даже про ту историю с конфетами, хотя про нее никогда никому не говорила, уж больно стыдно…

А оно говорит:

– Теперь ты со мной, Фаина, я тебя никому в обиду не дам.

И так мне спокойно стало, что я запела первое, что в голову пришло – мамину колыбельную. Оно слушало, и ему нравилось – я это точно знаю. А голос мой был не как обычно, когда я со сцены пою, а совсем особенный. Я и не думала даже, что могу так петь. И теперь, когда выступаю, всегда пою для него. Дм. Ник. сказал вчера после концерта, что раньше я пищала, словно мне шею дверью придавило, а тут такой голос появился. Сказал, что морской воздух на меня так подействовал. А мне страшно подумать, что еще две недели, и мы отсюда уедем.


Коновалов оторвал взгляд от серых листов в чернильных завитушках и уставился перед собой. Белокожий москвич, точно так же сидел он вечером на пляже и говорил с морем. И море так же отвечало ему.

Он читал Фаинин дневник, и давно затихшие голоса звучали в его голове – пели то басом, то сопрано, смеялись, визжали в соленых морских брызгах, рассказывали анекдоты, читали вслух Маяковского. На углу Ленина и Первомайской пожилая армянка в накрахмаленном чепце наливала Фаининым коллегам пиво с густой, отдающей мылом пеной. Вечерами пиво сменял «Агдам», но газировка была неизменной.

Зоя, старшая подруга Фаины, сейчас наверняка уже покойная, но воскресшая благодаря дневникам, носила неприлично открытый купальник.


Она и мне обещала достать такой, когда вернемся в Москву. У нее дядя в МИДе работает. Если Зойка не врет, конечно.

А еще с нами познакомился один мужчина. На Зою клюнул, конечно же. Сказал, что он – капитан дальнего плавания. Зоя захихикала, мол, ее батя тоже говорил, что капитан, а у самого другая семья в Подмосковье была. Капитан не обиделся, посмеялся вместе с ней и руками развел.

А сегодня вышли с Зойкой после концерта – он стоит у входа, красивый, в кителе и фуражке. В руках цветы держит. Я еще подумала, что никогда раньше не видела таких красивых мужчин. Зоя заулыбалась, а он букет мне протянул.


Так в пятьдесят пятом, на его десятой странице, в жизни Фаины появился Филипп. Его имя с каждым разом было украшено все более витиевато: не раз и не два перо ныряло в чернильницу, добавляя штрихи и утолщения.


Филипп меня все-таки уговорил, и я решила остаться. Да и к чему мне возвращаться? К серой московской осени? К Тае, для которой я – лишняя единица на ее жилплощади? К ее вечно орущим близняшкам? К редким выступлениям в Доме культуры?


Ф. пообещал устроить меня в театр и комнату в общежитии. Говорит, мой голос пленил его. Так и говорит – «пленил», будто не в двадцатом веке мы с ним встретились, а сто лет назад.


Сегодня Филипп (длинные, развевающиеся на теплом ветру волосы «Ф», черный чернильный клеш «П») впервые поцеловал меня. По-настоящему, в губы, а не как тогда, с Л. (снова я вспомнила ту гадкую конфетную историю, тьфу). Сказал, что теперь он как честный человек должен на мне жениться. Я рассмеялась, а он, кажется, обиделся.

1956

Пятьдесят шестой начался с бесснежного южного Нового года, усыпанного опостылевшими мандаринами, пронизанного промозглыми ветрами. Скупые советские подарки: Фаине – нейлоновые чулки, Филиппу – безопасную бритву, маме Филиппа Антонине Сергеевне – новый чайник вместо прогоревшего. Второго января, накануне отъезда в Москву, Фаина заболела.


Катя (соседка по комнате, тщательно описанная в последний день августа) уехала на праздники в свой колхоз. А я промочила ноги пару дней тому, когда гуляла по пляжу. Вроде далеко море было, а вот подкралось – и на тебе. И сапоги насквозь промокли, и даже пальто. Оно как будто злилось, будто хотело схватить меня и не пускать. Что же, у него получилось. Зато Филипп счастлив. Сдал мой билет, принес мандарины, будто я мало их съела. Сидел возле моей кровати, читал вслух «Необитаемый остров», а спать остался на Катиной кровати. Я, правда, мало его помню. Два дня был жар, а когда температура упала, он взял меня за руку и предложил пожениться. Я согласилась.


Кольца… Три страницы о кольцах… О том, стоит ли просить у Таи прислать отцовское обручальное кольцо или оставить память о папе сестре. Мамино колечко с маленьким бриллиантом, перешедшее по наследству от прабабки по отцовской линии, отошло Тае, и было бы вполне справедливо, если бы Фаина забрала перстень отца.