«Dixit insipiens in corde suo, non est Deus. Corrupti sunt et abominables facti sunt in studiis suis; non est qui faciat bonum, non est usque ad unum: sepulchrum patens est guttur eorum; linguis suis dolose agebant, venenum aspidum sub labiis eorum. Dominum invocaberunt, illic trepida verunt timore, ubi non erat timor. Quis dabit ex Sion salutare Israel»[3].
Так твердил я, временами вспоминая об умирающем, которого мне вскоре предстояло увидеть. Отважный мерзавец, разбойник-барон вдруг решил покаяться, после того как столкнулся с неким подобием чуда. Недавно он выехал из замка, чтобы поучаствовать в объявленном невдалеке от него турнире, однако назад барона привезли «тяжелоранеными» (как непослушным языком и с неуместным весельем поведал мне пьяный слуга), и теперь он лежал на пороге смерти, к которой его приблизили отсутствие надлежащего ухода и предшествовавшие непотребства. Мне немедленно представилось лицо моего спутника… скверная физиономия, скорее – харя: покатый лоб, крохотные моргающие глазки, выступающая нижняя челюсть; к тому же что за голос у него был – истинное свиное хрюканье…
А теперь не покажется ли вам странным, что лицо это оказалось схожим как две капли воды с лицом моего врага, убитого мною в тот самый день десять лет назад? Я не испытывал ненависти ни к этому человеку, ни к барону, но стремился, по возможности, меньше общаться с ним и надеялся, что, совершив Таинство, сразу освобожусь.
Так мы ехали вперёд; я был погружён в размышления, но каждая мысль казалась мне вдвойне странной; оруженосец барона был слишком пьян, чтобы обращать на меня внимание, и голосил какую-то разухабистую песню – примерно такую, если заменить некоторые слова:
В Трир поехал граф первого ноября,
А женка его – в Бонн, и скажу тебе – зря.
Домой поехал граф – поболтать с женой,
А ему из Кёльна говорим мы – стой!
Высоко висел он на зелёной ели,
А вокруг пейзане радостно пердели.
Допев эти слова, он рявкнул: «Буу-хуу! Эй, церковная крыса! Или церковная мышь? Словом, священник! Дарохранительницу-то везёшь?»
Почему-то в этих словах он усмотрел превосходную шутку и весь остаток пути то и дело хохотал, но, наконец, мы добрались до замка. Пароль, отзыв… Мы миновали внешние ворота и направились дворами, где там и сям нам попадались липы, уже покрытые в эту майскую пору нежной листвой, хотя северный ветер ещё показывал зубы.
И вновь… как странно! Я ехал вперёд – в этом не было никаких сомнений, и тут неведомым образом из времён грядущих опять появился пруд. Пока мы ехали от ворот к дверям замка, я настолько глубоко задумался над причинами существования этого пруда, что едва ли не представил себя вернувшимся обратно, и кажется, даже слышал журчание воды в родничках на крутом глинистом берегу. Но прежде чем ощущение это сделалось слишком сильным, меня словно бы пробудило от него полыхание факелов; спешившись, я обнаружил, что окружён свитой из примерно человек двадцати; раскрасневшиеся лица, горевшие диким блеском глаза даже не пытались изобразить какую-то серьёзность… деланую серьёзность, потому что они явно не считали необходимым соблюдать истинно подобающую ситуации сдержанность и с большим трудом пресекли взрыв хохота, которым приветствовали меня.
– Отведите святого отца к нашему господину, – сказал, наконец, один из них, – и мы последуем за ним.
Тогда меня провели вверх по лестнице – в пышно обставленную палату; свет тяжёлых восковых свечей после чадящего и неровного колыхания сосновых факелов был приятен моим глазам; тем не менее, все эссенции, которыми был пропитан воздух в палате, не могли заглушить огненного дыхания окруживших меня людей.
Прежде чем подойти к больному, я надел поданные мне стихарь и епитрахиль* и оглядел собравшихся в комнатах, ибо залы соединялись друг с другом многочисленными дверями, причем некоторые из них прикрывали роскошные занавеси. Во всех комнатах как будто было слишком много людей: одни стояли в дверях, другие расхаживали взад и вперёд, отодвигая в сторону тяжёлую ткань; однажды – явно случайно – несколько человек раздвинули портьеры одновременно, открывая бесконечную пышную перспективу.
Тут сердце моё застонало от ужаса – разве в последнее время у евреев не вошло в обычай распинать детей, пародируя распятие Господа, и пышно пировать, пока невинные бедняжки расставались с жизнью?* «Вокруг отпетые безбожники, ты попал в западню, будь мужественным до конца».
«Так вот, умница моя, – подумал я, автор, – куда тебя, наконец, принесло? Попробуй помолиться – на всякий случай. Воистину окружающие тебя твари странным образом похожи на бесов. Вот что: ты часто толковал об отваге и теперь получил возможность проявить её; единственный раз искренне поверь в Господа, иначе, боюсь, ты пропал».
Ещё более увеличивало мой ужас то, что во всех комнатах не было ни одной женщины; неужели это и вправду так? И, приглядевшись, я отметил – вот и женщины, но все они одеты, как мужчины… что за отвратительное место!
– Итак, исполняй свой долг, – сказал мой ангел-хранитель, и всё обоеполое скопище, метавшее на меня смелые взгляды налитых кровью глаз, расступилось передо мной.
Я подошёл к ложу, на котором под бархатными покрывалами лежал умирающий; только глаза его, взгляд которых уже притупила близкая смерть, блестели из бинтов. Я уже собирался преклонить колена возле одра, чтобы исповедовать его, когда одна из этих… тварей окликнула меня (теперь они все перешёптывались и пересмеивались), но священнику, охваченному праведным презрением и отвагой, незачем глядеть на всякую нечисть… Смиренный автор, во всяком случае, не осмелился этого сделать – наполовину от страха, наполовину от недоверия. И вот что я услышал:
– Сэр, господин наш уже три дня не отверзал рта; не ждите от него слов, просите лишь знак.
Тут во мне пробудилось неосознанное подозрение, но, прогнав его, я спросил умирающего, сожалеет ли он о своих грехах и верует ли в то, что раскаяние необходимо для спасения, и, если так, пусть даст какой-нибудь знак. Тут больной чуть шевельнулся и застонал. Я принял это за свидетельство согласия, ибо человек этот явно не был способен ни шевелиться, ни говорить, и немедленно приступил к чтению Последования к принятию Святых Даров. Едва я заговорил, все, кто позади меня наполнял эти анфилады (я знаю это), двинулись вокруг в каком-то будоражащем подобии пляски, весьма сложной и путаной; а потом и музыка загуляла по залам, музыка и песни, живые и весёлые, многие из которых не были забыты в девятнадцатом столетии; клянусь, среди них можно было бы насчитать и с полдюжины полек.
Залы всё больше и больше наполнялись народом; из комнаты в комнату слонялись целые толпы; портьеры шелестели уже непрестанно; один жирный и пузатый старик забрался под кровать, возле которой я находился, и сперва только пыхтел и хихикал там, а потом, не переставая смеяться, принялся переговариваться с кем-то ещё, ради этого наклонившимся и приподнявшим полог.
Всё больше и больше людей говорило, пело, смеялось и вертелось вокруг; голова моя шла кругом, я уже едва представлял, что делаю, но, тем не менее, не мог умолкнуть. Я не смел даже обернуться, опасаясь, что увижу за плечом нечто настолько ужасное, что тут же умру.
Итак, я продолжал службу и, наконец, достал дарохранительницу и извлёк оттуда священную облатку… Тут глубокая тишина охватила все комнаты – и тишина эта смутила меня больше всего предшествовавшего безобразия, ибо в ней не было никакого почтения.
Я уже поднял его, столь священный для меня хлеб, когда… О! Громовым раскатом пронёсся по комнатам великий хохот, ничуть не умеренный тяжёлыми шторами, которые разом поползли вверх; медленно вздыбились и прикрывавшие больного богатые ткани, и тут, не то урча, не то прихрюкивая, беспомощное тело это, которое я призывал к святой молитве, оказалось огромным боровом, который и вырвал у меня святыню, глубоко вспоров руку клыком или зубом так, что кровь моя потекла на ковер.
После этого он скатился на пол, беспомощно дергаясь взад и вперёд, потому что мешали пелены.
Тут поднялся уже совершенно непереносимый хохот, взвизгивания его были куда страшнее любых смертных стонов, которые мне приводилось слышать; сотни тварей во всех этих просторных палатах заплясали и закружили вокруг меня в тесном хороводе, а женщины, выдававшие себя рассыпавшимися по плечам волосами, всё тянулись поближе ко мне с жуткими бесполыми ухмылками, пока я не начал ощущать жар их дыхания.
О, как я ненавидел их всех! Из-за них я едва не возненавидел всё человечество. Как мне хотелось избавиться от людей, вечно старающихся осмеять любую Святыню. Оглядевшись свирепым взглядом, я прыгнул вперёд и сорвал меч с позолоченного пояса одного из ставших передо мною мужчин. Свирепыми ударами, орошая кровью украшенные дорогой тканью стены и шторы над головами этих… тварей, я пролагал себе путь вперёд, к лестнице, а потом бросился вниз по ней, как часто бывает во сне, – всё же недостаточно быстро из-за владевшей мной бури страстей.
Наконец я вновь оказался во дворе среди лип, и северный ветер под лучами зари охлаждал мою воспалённую голову. Внешние ворота были заперты и заложены. Нагнувшись, я поднял огромный камень и со всей силы ударил по замку. В тот миг я был сильней десяти мужчин: дуб и железо не выдержали, и охваченный яростью я вырвался наружу – словно дикий конь сквозь заросли орешника.
Меня не преследовали. Преклонив колена на добром зелёном дёрне, со слезами я поблагодарил Бога за спасение, моля его о прощении за невольное участие в ночном святотатстве. Потом я встал и повернулся, чтобы уйти, и тут до ушей моих донёсся оглушительный грохот, словно бы кто-то раздирал надвое мир. Обратившись к замку, я увидел не стены и башни, а огромное облако известковой пыли, клубившейся под порывами ветра.
После, когда на востоке ещё более просветлело, вдали послышалось шипение и бульканье, превратившееся в плеск и рёв многих вод. А когда встало солнце, у ног моих лежало г