Холодная дрожь охватила всех, когда, войдя, она низко поклонилась сидящим; лица их окрасила смертная бледность, однако никто не смел шевельнуться. Гостья села, и мужчины принялись рассматривать её, удивляясь этой красе, которая словно бы прибавлялась с каждой минутой, хотя, конечно, дама сия была не только что не молода – очень стара, – но никто не дерзнул бы назвать её возраст. Она сидела, и длинные-длинные волосы единой волной спускались с головы, ниспадая до самого пола. На лице гостьи печаль оставила свою глубокую метку; тем не менее, не замарав собой безукоризненную красоту, скорбь эта постепенно становилась всё глубже и глубже. Наконец, величественной мелодией с её губ потекли слова:
– Друзья, не приходил ли сюда недавно некто, с виду – юноша с длинными каштановыми волосами, в которые вплетены золотистые нити, ниспадающие из-под блестящего стального шлема, синеглазый и высоколобый; кольчуга покрывает грудь его, и волны света и тени пляшут на ней при каждом его движении. Не видели вы его, такого красавца?
После, когда все со страхом отрицательно качнули главами, вздохнув из глубины сердца, она молвила:
– Значит, мне следует уходить, а я думала, что настала последняя ночь поисков.
Она ещё посидела немного, подпирая голову рукой, а потом поднялась, словно бы собираясь уйти, и повела величественной головой, желая поблагодарить хозяина дома. И тут, как ни странно, невзирая на вызванный её присутствием ужас, все пожалели о грядущем прощании с этой особой.
Тут ветер взвыл ещё громче, но, невзирая на вой, все явно услышали новый стук в дверь. Услыхав его, дама остановилась и, повернувшись, поглядела в лицо Герману, самому младшему, который, повинуясь этому взгляду, поднялся и направился к двери. Как было с Озриком, ветер дунул ему в лицо; словно бы стараясь ослепить Германа, дуновение несло в себе мягкие каштановые пряди, сплетённые с золотыми нитями. Ослеплённый, Герман услыхал чей-то музыкальный и торжественный голос, спрашивавший, не находится ли в доме золотоволосая дама в белых одеждах. Не смея ответить словами, трепеща от ужаса, Герман просто склонил голову и успел ощутить, что мимо него прошествовал некто в блестящей броне, обдавшей его своим блеском. Впрочем, он видел всё это смутно, ибо несомые ветром волосы ослепили его.
Герман отправился следом за гостем, и тот оказался именно таким, каким описывала его дама: пламя свечей отражалось от полированного шлема, играло на золотых нитях, вплетённых в его волосы, перепрыгивало с кольца кольчуги на другое кольцо.
Недолго постояв перед подругой, словно бы в застенчивости, вызванной вековой разлукой, невзирая на всю любовь, мужчина шагнул вперёд, снял с головы сияющий шлем, аккуратно поставил его на стол и широко распростёр руки. Она бросилась в объятия, припав головой к его плечу, – а четверо свидетелей в трепете наблюдали.
И тут зазвонили колокола, ибо был канун Новогодья, и, пока влюблённые заключали друг друга в объятья, старый год умер.
И тогда прямо на глазах четверых свидетелей пара медленно растаяла, превратившись в горстку снежно-белого праха.
Тогда четверо опустились на колени и погрузились в молитву, а утром отправились к священнику и поведали ему о случившемся.
Собрав этот прах, люди похоронили его в своей церкви, под мраморным надгробьем, на котором сверху высекли две лежавшие фигуры, взявшиеся за руки, а вокруг них вырезали повесть о пещере и Красной Скале.
Ещё во сне я видел луну, светившую на мрамор гробницы сквозь цветной витраж, оставляя на нём пёстрые пятна, потом послышалась музыка, стала громкой и стихла, и я проснулся.
Никакой памяти не извлечь
Из глубин размышления скрытые руды:
Только видениям, что, как меч,
Рассекают сонные груды
Событий, вздымая пыль лет,
Прежних радостей и памятных бед.
Влюблённые в Герту
Глава IУ реки
Все мысли, страсти, весь восторг*,
Рука, плечо, ладонь –
Всё служит одному – любви;
Во всем её огонь.
Давным-давно существовала на свете такая прекрасная страна – не стоит допытываться, в каких временах и краях, – где было приятно жить, где в обилии родилась золотая пшеница, где росли прекрасные частые леса и текли широкие реки и милые извилистые ручьи; по одну сторону землю эту ограничивали волны Пурпурного моря, а по другую – торжественный строй Пурпурных гор.
И вот однажды, летним утром, посреди этой доброй земли, возле дома в красивой долине сидела девица и работала иглой, а сама думала о другом – как заведено у женщин. Была она дочерью простого селянина, правившего по бороздам в доброй земле, рыбачившего в Серебряной речке, что текла мимо его домика к далёкому городу. Жил он, день ото дня встречаясь с немногими людьми: то с одним или двумя соседями, жившими в домиках неподалёку, то со священником, служившим в крохотной церквушке, то с ремесленником, странствовавшим в поисках работы, – кроме тех времен, когда ему приходилось воевать, ибо, как и всякий житель той страны, при необходимости он становился воином. Жена его уже пять лет как умерла, и он жил с одной только дочерью, девицей чрезвычайно прекрасной, невзирая на столь низкое происхождение, – и не просто прекрасной, а скорее величественной, ну прямо как какая-нибудь королева; подобная женщина способна вдохновить целый народ на отважные и мудрые деяния.
О чём же размышляла она, сидя за работой в то ясное утро, окружённая птичьим щебетом и плеском лёгких зелёных волн, набегавших на белый речной песок под дуновением сулящего ласковую прохладу западного ветерка? О чём же она думала? Конечно же, о хорошем. Потому что страна, где она обитала, – милая, крошечная страна, – всегда привлекала к себе внимание деспотов-королей, правивших окружающими её землями. Они всегда затевали войну, никогда не добивались победы, хотя время от времени им и удавалось взять верх в одном или двух кряду сражениях, и при этом они брали чистым числом, ибо народ, обитавший в этой доброй земле, был не чета своим ленивым и угодливым соседям. Герта – так звали её – могла спеть множество песен о том, как давным-давно её народ приплыл в этот край из далёких морей, где покрытые снегом сосновые леса, подобные загадочным, полным тайн чертогам, тянутся на многие лиги над оледеневшими водами вдоль берегов, послуживших колыбелью могучему племени. Тогда-то под парусами на кораблях, ощетинившихся пылающей сталью, герои приплыли в эту землю с жёнами и детьми, вступив в отчаянную войну с дикими зверями и первобытными болотами, населёнными драконами и извергавшими голод и смерть во всех её уродливых формах…
Но племя героев всё умножалось числом, ибо Господь благословил сей народ, а те, кто обитал вблизи от Дикарской земли – так её звали, – становились всё более и более похожими на этих людей; добрая власть их всё распространялась, и посему со временем они поверили, что когда-нибудь обойдут весь мир и, отправившись на запад, вернутся домой с востока. Рассудите же, как деспоты-короли боялись этих людей. Поймите же, и насколько туго эти владыки натягивали цепь своей власти над миллионами своих жалких подданных, от страха становясь всё более и более жестокими. Многие находили гнёт нестерпимым и низвергали их власть; так, злом и добром, Божье королевство росло.
А теперь представьте себе, какие рати выходили против этой доброй земли, какие долины бывали покрыты мечами, копьями, шлемами и костями мужественных бойцов; как прежде безымянные, известные лишь по изобилию того или иного дерева, вмещавшие в себя ту или иную речку, они становились памятными на все времена и не забытыми в вечности.
Представьте себе отчаянные сражения на коварных и скользких бродах, круглую гальку под торопливыми ступнями мужей, сражавшихся за свою жизнь, а ещё за нечто большее, чем жизнь, среди пляшущих и багровых волн под сырым и ржавым, утренним февральским сумраком; или в густых лесах, освещённых летним закатным солнцем, опускающимся в грозовую тучу; или у подножия шиферных утёсов; представьте крики, мечущиеся между обрывов, гневный грохот скал, низвергаемых в запруженную людьми тьму, бесполезные стрелы – ибо им не пронзить гору и не долететь до стоящих наверху горцев, охваченных свирепым ликованием.
Представьте себе всё множество голов, старых и молодых, прекрасных и так себе, оплаканных – без скрытой радости и от чистого сердца; что там – Бог ведает, с какими терзаниями, или хотя бы с любовью, не опороченной ни одним позорным и недостойным воспоминанием. Представьте себе и тех, кто не брал в руки ни меча, ни копья, но также принимал на себя тяжесть многих битв, терпеливо и мучительно ожидая, не теряя надежды и в горе разлуки никогда не забывая о верности.
Разве не о чем было подумать Герте, усердно трудившейся возле лижущей белый песок воды? Ибо люди эти были настолько прочно связаны друг с другом, что испытываемую ими друг к другу любовь пронизывали жуткие и героические деяния, любого из которых было бы достаточно для размышлений на целую жизнь. Почти каждый мужчина этого народа был героем, годным в собеседники ангелам, и все они не только помнили о славе своих отцов, но и о том, что обязаны не посрамить её собственными делами, а женщины со своей стороны знали, что должны стать женами отважных мужей и матерями храбрецов.
Посему Герта распевала простые, но возвышающие дух песни о подвигах прежних времен и всем своим сердцем размышляла о них. Разве она, слабая женщина, не видела вражеские корабли на берегу того островка, и разве не видела она потом, как горели эти суда? Разве обугленные доски их, прежде выкрашенные в красный и чёрный цвета и нёсшие ужас ленивым и мирным жителям островов, не доживали свой век на том берегу под пологом ползучей брионии*? Разве не сверкала радость в её глазах, разве не румянились лоб и щёки, не прыгало сердце, не вздымалась грудь, пока боевая музыка становилась громче и приближалась с каждым мгновением, и, наконец, разве не она увидела своих дражайших соотечественников, ведших между собой пленников, а белое с красным крестом знамя плыло над всеми, благословляя равным образом и рыцаря, и морехода, и крестьянина; и когда она увидела своего дорогого-дорогого отца, отважного среди отважнейших, шествующего с ясными глазами, а на губах его лежало радостное победное ликование, пускай доспехи его обагряла не только кровь врагов, но и собственная? Разве она не пела тогда радостным и звонким голосом, а западный ветер веселился вместе со всеми и нашёптывал ей слова о земле обетованной? Она пела о короле, жившем в давние времена, муже мудром и отвагой превосходившем всех прочих, предательски убитом во время охоты лазутчиками врага – убитом на самой высоте мудрого и добродетельного правления, – одну из тех песен, которыми народ до сих пор чтил его память. Словом, она вдруг услышала голос труб, конную поступь, выводя звонким голосом:
Ехал король на охоту раным-рано,
Ехал король на охоту по жемчугу, по росе.
Пала другая роса, и у каждого в сердце рана,
Тяжкое горе пережили мы все.
И в самом деле, мимо неё на охоту ехала большая компания; медленно шли шагом кони между девушкой и рекой, так что Герта видела всех совершенно отчётливо, а в особенности – двух знатных рыцарей, ехавших впереди; один из них, весьма величественный и благородный, одновременно казался способным пробиться сквозь самую гущу битвы, завернуть обратно бегущих в отчаянии с поля боя и стать вместе с ними перед лицом преследующего врага, удержать на месте дрогнувшие в сражении ряды, вселить отвагу в сердце любого воина. Словом, представьте себе подобного витязя, наделённого к тому же такой красотой, что движения его казались музыкальными фразами; глаза его смотрели ласково, а утреннее солнце с любовью касалось золотых волнистых волос. Тот, что ехал возле него, был пониже и поуже в плечах, меньше телом и лицом, и – как будто бы – душою и сердцем тоже. В глазах его угадывалось тревожное беспокойство, он поджимал тонкие губы, словно бы пытаясь сдержать слова, которых не следовало произносить; а иногда – как странно – взгляд его менялся, глаза более не метались по сторонам, и тем не менее – на лице его появлялось больше рвения и странного беспокойства; тонкие губы чуть разделялись и как бы хотели произнести нечто, не желавшее оставлять его сердце. Однако глаза богатыря оставались спокойными, он не прикусывал полную губу под ясным, широким белым челом, в то время как лицо его спутника казалось землистым, лоб его был сразу и ниже, и уже, а лицо усеивали морщинки, созданные отнюдь не возрастом, потому что он был не старше другого.
Словом, они отъехали, и, когда голос труб растаял вдали, Герта занялась домашними делами; и всё же весь тот день – как ни пыталась она прогнать из своих глаз это видение – величественный муж с золотыми волосами всё стоял перед её глазами.
Когда свечерело и солнце склонилось к горизонту, охотничья кавалькада вновь проехала мимо незаметного домика; растерявшие всех спутников рыцари ехали неторопливо, и усталые кони их повесили головы.
– Сир, куда мы едем? – спросил низкий и смуглолицый. – И с какой стороны будем объезжать этот бук, низкий сук которого вот-вот, по-моему, зацепит ваш нос? Ага!
Голова его пригнулась, и вовремя – буковая ветвь осталась позади.
Спутник его молчал, он явно не слышал слов своего друга, ибо негромко напевал себе под нос.
Ехал король на охоту раным-рано,
Ехал король на охоту по жемчугу, по росе.
Пала другая роса, и у каждого в сердце рана,
Тяжкое горе пережили мы все.
Этот куплет он пропел дважды или трижды, клонясь головой к седельной луке; второй же рыцарь посматривал на него то ли с улыбкой, то ли с насмешкой на губах и в глазах. Тут золотоволосый повернулся и сказал:
– Прости, Льюкнар, ты что-то говорил, а я не расслышал; ум мой странствовал не в этом лесу, а далече… неведомо где. Льюкнар, нам сегодня не найти остальных. Давай поищем отдыха в этом домике, который проезжали сегодня утром: похоже, в окрестностях нет другого жилья.
– Да, господин мой Олаф, – ответил Льюкнар и вновь с горечью улыбнулся, когда наперекор сумраку, хотя солнце уже село низко, а вокруг друг к другу теснились буки, заметил густой румянец, вдруг покрывший лицо Олафа.
– Конечно, почему, собственно, нет? – и с этими словами он разразился странным смехом – не весёлым, не дерзким, а просто печальным; ибо Льюкнар много размышлял о мужских обычаях и находил в них немало забавного для себя. Тем не менее в голосе его против собственного желания звучала печаль; ибо он был не из тех, кто создан, чтобы смеяться. Но главной причиной этого смеха служило то, что, как оказалось, оба они не забыли тот утренний час и деву, в одиночестве сидевшую возле реки. Отъезжая от лужайки, оба они за нарушавшим лесную тишину лаем собак и пеньем рогов видели внутренним взором темноволосую красавицу, сидевшую и певшую у воды, не отрывая глаз от кого-то из них. Оба они стремились вернуться к этому дому, а посему тащились следом за всей охотой и, наконец, отстали от неё – не без собственного желания, и при этом ни тот, ни другой не хотели сейчас признаваться в таком умысле своему спутнику; Льюкнар не хотел бы признаться в нём и самому себе – вот потому-то он и смеялся, и в голосе его звучала странная печаль.
Но Олаф понимал, что влюбился, и весь день он с восторгом лелеял своё чувство; смех Льюкнара заставил его покраснеть ещё и оттого, что им обоим редко приходилось тратить много слов, чтобы объяснить другому свои чувства; так было, конечно же, и на этот раз. В смятении он повесил голову – золотые локоны, рассыпавшись, смешались с вороной гривой – и буркнул под нос:
– Льюкнар, ты – странный человек, хоть и хороший. Поехали.
– Да, в тот сельский домик, мой господин, – сказал Льюкнар, подняв голову и поглядев вперёд, губы его на этот раз сложились не в улыбку – в насмешку. Тут и Олаф пружиной распрямился в седле и торопливо огляделся по обеим сторонам, словно бы его врасплох ужалила какая-то муха. Оба они развернули коней и неторопливо направились в сторону домика. Льюкнар завёл резким голосом: «Ехал король на охоту раным-рано…»
– «Но уже… пала другая роса», – он пробормотал негромко, и Олаф искоса бросил на спутника недоверчивый взгляд. Вскоре они вновь услышали плеск речной волны по песку серебряной заводи; вода опустилась, потому что задул ветер, а когда луна уже начинала золотиться, они натянули поводья возле домика. К двери подошёл Сигурд, отец Герты; он любезно придержал стремена, пока рыцари спешивались; а после вошли и сели за трапезу, какая нашлась у этого селянина, а Герта им подавала. Но потом они попросили девушку сесть вместе с ними; наконец, отказываться стало уже неловко, и она застенчиво опустилась на лавку.
Когда все насытились, Сигурд сказал:
– Прошу вас, прекрасные рыцари, поведайте мне, о чём говорят в городе, если вы оттуда. У нас поговаривают о новой войне, но ещё робко.
– Ну, в городе, – ответил Льюкнар, – тоже слышно о войне, ходят слухи и о великом сговоре среди окружающих нас правителей. Император утверждает, что наша долина всегда принадлежала ему, хотя предки его не слишком-то нуждались в ядовитых болотах по обоим берегам реки, или хотя бы не заявляли об этом. Но теперь он решил забрать своё любой ценой, если только сумеет, и идёт сюда – ведь другого пути нет – через горные перевалы. Лорд Эдольф вышел навстречу ему с десятитысячной ратью и намеревается уладить спор с ним таким образом: если эта долина принадлежит императору, значит, он должен знать путь, ведущий в неё, и доказать свою власть – если только преодолеет горы не в виде трупа или пленника.
Сигурд и Олаф мрачно усмехнулись выдумке Льюкнара, а глаза Герты вспыхнули; оба же рыцаря, забыв о себе, смотрели на неё.
– Ну, а что скажете вы, прекрасные рыцари, – вновь спросил Сигурд, – о молодом короле? Каков он из себя?
Тут глаза Олафа блеснули, и Льюкнар понял, что тот хочет ответить, и не стал мешать, приглядывая за спутником со странным удивлением на лице.
– Его считают отважным и мудрым, – молвил Олаф, – и молодость, надеюсь, сулит ему долгую жизнь, однако он крайне уродлив.
Тут он с улыбкой повернулся к другу. Сигурд вздрогнул, не скрывая разочарования, а Герта побледнела, вдруг поднялась со своего места и более уже не опускалась на него. Тогда Олаф понял – девушка догадалась о том, что он-то и есть король, и почему-то утратил склонность к шуткам, сделавшись величественным, торжественным и молчаливым. Но Льюкнар много говорил с Гертой, и слова его казались ей весьма мудрыми, только она не помнила того, что говорил он, едва слышала его речи, потому что КОРОЛЬ был с ней рядом… Король всего дорогого ей народа, но превыше всего – её собственный король.
Бедная дева! Ею овладела полная безнадёжность.
«Нет, – сказала она себе. – Даже если он признается мне в любви, придётся забыть о собственном чувстве. Что скажут люди, если король столь великого народа возьмет в жёны крестьянскую девчонку – не учёную, не богатую и не мудрую – только из-за милого личика? Ах, в этом мире нам суждена вечная разлука».
А король Олаф сказал себе так:
«Выходит, и Льюкнар тоже полюбил её. Но эта любовь способна преобразить его; пусть же он и получит девицу. Бедняга! Немногие любят его. Всё-таки она – крестьянская дочка, а я – великий король. И всё же она благороднее, чем я при всём моём королевском достоинстве. Увы, я боюсь людей, но не ради себя – ради неё. Они не поймут её благородства, они заметят лишь внешнее: кажущуюся мудрость, кажущуюся доброту, которая, возможно, не превысит отпущенной обычной женщине, как того требует жребий королевы. Тогда со временем, если я не сумею целиком занять её сердце, ей надоест наша дворцовая жизнь; она начнёт тосковать по отчему дому, по старым привычкам, а в этом печаль, в этом – смерть и долгие годы отчаянного сопротивления… ужасная тяжесть для её сердца. И тем не менее, если бы я знал, что она действительно любит меня, обо всём этом можно было бы и забыть; однако откуда в ней может взяться любовь ко мне? Ну, а если она не любит меня, то какова надежда на то, что полюбит? Ведь совершенно различный образ жизни не позволит нам встретиться снова. Вот Льюкнар – дело другое, он может являться сюда снова и снова. Потом, он мудрей. Ах! Насколько же он мудрее меня, он умеет думать и говорить, а я – простой, обычный солдат. Как же изменить его жизнь, если он найдёт здесь безграничную любовь, которая разделит его мысли и, как говорят люди, сольётся с ним воедино? Да, пусть Льюкнар получит её».
Все трое сохраняли внешнее спокойствие! Но какие бурные страсти, какие неукротимые желания в тот вечер наполняли их сердца! Льюкнар, по виду поглощённый непринуждённой дружелюбной беседой, рассказами об отважных деяниях, как бы погружённый в них всем своим сердцем, обратившийся к куда менее вычурному языку, чем было для него обычно, тем не менее твердил себе: «Она должна понять, что я люблю её. Уже и не помню, когда я так говорил».
Бедняга! Откуда ей было понять это? Голос его доносился до Герты, словно из глубин сна, казался величественной музыкой, пробуждающей человека. Воистину, доблесть, переполнявшая повествования Льюкнара, как бы разлучаясь с ним, переносилась к Олафу и окружала того невидимым светом. Герта угадывала его имя во всяком повествовании далёкого Льюкнара, присутствовавшего здесь в меньшей степени, чем его рассказы. Какая бы опасность ни нависла бы в них над отважными воинами, сердце её колотилось в страхе за него одного: широколобого, златовласого героя. Забывая о речах Льюкнара, она мечтала пасть перед Олафом, признанием заслужить его любовь или умереть. Разве могла она думать о Льюкнаре? Но Олаф думал о нём, прекрасно видел, о чём размышляет Льюкнар за всеми речами; и со своей стороны хотя и молчал – пусть всё, что говорил себе самому, касалось самого дорогого в его жизни, – но на самом деле просто задыхался от огненных порывов, которые можно было сдержать только огромным усилием.
Олаф изо всех сил старался заглянуть в сердце Льюкнара, представить себе одиночество этого человека, его удивительную способность устремить все свои мысли, любую, даже малую искорку чувства к одной цели. Олаф вспоминал, как в минувшие годы Льюкнар с тем же рвением цеплялся за знания; как накопленные познания, в конце концов, овладели им, делая от года к году всё более одиноким, как они научили его презирать остальных людей – ибо они не ЗНАЛИ. Он вспомнил, не без боли, что некогда Льюкнар презирал даже его; да, Олаф мог теперь вспомнить всю горечь этого времени; как надменность овладевала другом, как он сопротивлялся ей – но тщётно; мог вспомнить день, когда Льюкнар высказал своё пренебрежение открыто, не скрывая горького презрения к себе самому и собственной гордыне. Вспомнил он и про то, как Льюкнар вернулся потом к нему – когда изменило знание, – однако прежние отношения не могли возвратиться. Вспомнил Олаф и многие битвы, в которых они бились рядом и Льюкнар проявлял не меньшую, чем он, отвагу – но с тем же пренебрежением к себе, которое заставляло его презирать собственную доблесть, в то время как Олаф восхищался своей и почитал чужую. Потом он вспомнил, как сделался королём и как уважение соотечественников после этого времени преобразилось в истинную любовь. И за всем этим он пытался понять Льюкнара, что было для Олафа не столь уж сложно, ибо отсутствие эгоизма в душе помогло ему достичь той могучей силы сочувствия к людям, которую не могла одолеть и даже самая могучая страсть. Так что он тоже думал, и мысли эти, скрытые от окружающих, не были предназначены для произнесения вслух.
Так прошёл вечер, а потом они отправились отдыхать, насколько это было возможно. Утром же – в самую рань – их разбудил голос трубы, разносившийся над всем речным берегом. Встав ото сна, Сигурд вместе с рыцарями направился навстречу трубе, зная, что даёт она дружественный сигнал. Там их встретил отряд рыцарей в полном вооружении, немедленно остановившийся при одном виде гостей Сигурда.
– Король Олаф, – сказал предводитель, старый и седовласый рыцарь, – слава Богу, что мы отыскали тебя! Потеряв тебя в лесу, мы вернулись вчера во дворец и обнаружили там четверых посланников, явившихся с объявлением войны от трёх герцогов и короля Борраса. Посему молю тебя – поторопись! Я уже объявил общий сбор, но время не ждёт: достойные доверия сведения гласят, что рать короля Борраса уже вышла к равнине; что касается трёх герцогов – да посрамит их Господь! – с ними разберётся лорд Хью со своим войском, или по крайней мере сдержит их натиск, пока мы не покончим с королем Боррасом. Но выступать нужно немедленно, если мы хотим перехватить его. Итак, в путь, король Олаф, и всё будет хорошо.
Тут Сигурд преклонил колена перед королём, а тот стоял, блистая глазами и грозный челом, думая только о том, что Господни враги сами стремятся к своей погибели. Но посреди всего счастья ему хотелось увидеть Герту, увидеть, быть может, в последний раз, потому что её не было рядом с ними и она не оставила дом вместе с отцом.
Поэтому король печально улыбнулся, услышав, что Сигурд просит прощения за дочь, по его слову – устрашившуюся столь великого мужа. Олафу-королю всё хотелось узнать, что она любит его – пусть он и был готов отказаться от Герты, как говорил себе, не признавая, насколько нужна ему эта любовь.
Потом он хотел одарить Сигурда деньгами и самоцветами, но тот ничего не взял, и только потом вынужден был принять кинжал короля с замысловатой стальной рукоятью.
А потом они вместе отъехали: старый Барульф ехал возле стремени короля, с рвением обсуждая предстоящие битвы, но Льюкнар держался позади и никому не говорил даже слова.
Глава IIСкачка Льюкнара
А потом день за днём каждый из них просто исполнял свой долг, чтобы встретить врага, как подобает. Но за всеми делами Льюкнар не знал покоя и вёл себя странно; он то застывал на месте, то бросался куда-то в сторону; однако король хранил внешнее спокойствие и держался приветливо, какая бы страсть ни палила его изнутри.
Но однажды на досуге, выглянув из дворцового окна, почти скрытого жасмином и ломоносом*, он услыхал конский топот и вдруг увидел Льюкнара на добром коне, хмурого, решительного, в лёгком вооружёнии, готового отъехать – в прекрасно известное Олафу место.
Острая боль пронзила сердце короля, голова его закружилась, мысли в ней перепутались. За стеблями ломоноса и его закругленными усиками, за туманом, исходившим из собственного сердца, он едва видел, как Льюкнар подобрался в седле, дёрнул уздечку, и, когда конь взял с места в галоп, Олафу стало плохо, сильные руки его задрожали, и сквозь кружение в мозгу и звон в ушах он услышал собственный крик:
– Поторопись, сэр Льюкнар, со своим сватовством.
Этого оказалось довольно: сердце Олафа упало, и страсть остыла за ту секунду, когда он увидел, как страшно переменилось лицо Льюкнара, прекрасно разобравшего эти слова; если прежде было оно обеспокоенным, то каким же стало в тот миг, когда вся суть этого человека проступила на этом малом комке глины… на лице его?
Развернув коня, Льюкнар направился обратно. Олаф ожидал его, поначалу едва понимая, что делает; тем не менее, через какое-то мгновение мысль о близкой смерти – быть может – успокоила мозг и отогнала страсть. Скоро за дверью послышались размашистые шаги, и Олаф спокойно направился к ней, где и столкнулся с Льюкнаром. Зубы того были стиснуты, губы чуточку приоткрыты, из груди вырывалось резкое, но сдерживаемое дыхание, чёрные горящие глаза мрачно глядели вдаль из-под тяжёлых бровей.
Олаф взял друга за руку и крепко стиснул её: однако резким движением вырвавшись, Льюкнар бросился к ногам короля.
– Государь, – с пылом проговорил он, – я не поеду, если ты глядишь на меня такими глазами – из-под белого лба и золотых волос. Я останусь с тобой и умру, если враг запоздает.
Олаф нагнулся, чтобы поднять друга, но тот отодвинулся ещё дальше и, оставаясь на коленях, заговорил:
– Ни слова, король, ни слова. Разве не довольно и того, что тебе приходилось заботиться обо мне и любить в те дни, когда ты ещё не был коронован, обо мне, одиноком и вечно недовольном, чёрном пятне на чистой белизне любви, осеняющей всех людей на земле? Разве не довольно того, что в день, когда все превозносили Олафа, называли его лучшим и мудрейшим, ты – с короной на голове, со священным миром, ещё не высохшим на лбу, – ты взял меня за руку и превознёс перед всеми рыцарями и народом, который ты так любишь, а я – прости Господи – терпеть не могу: «Вот Льюкнар, мой друг, которому я обязан всей своей мудростью».
Ах король, если бы ты поглядел тогда на меня и увидел, как эти кривые губы говорили моему лживому сердцу: «Насколько я выше и мудрее этих простецов!» Но твои чистые очи смотрели далеко вперёд над глазами толпы – любимой тобой, но мне ненавистной. Разве не довольно, король Олаф, того, что в прошедшие дни ты сделал меня самым близким к тебе и спрашивал моё мнение обо всём, тем самым начиная растапливать моё оледенелое сердце и подрывать мою веру в изменчивость сыновей Адама? Разве мало того, что ты, чтобы не замарать величие своего чувства, отрёкся от своей любви в мою пользу – и не с шумом, как сделал бы я, но не произнеся даже слова. А потом, заметив, с какой прытью уцепился я за дарованную тобой любовь, и страшась ужасного воздействия, которое она может оказать на мою душу, остановил меня, словно ангел-хранитель, когда я намеревался бежать, подобно татю нощному, а быть может, намереваюсь даже сейчас (Господи, помоги мне! Господи, помоги!), принуждаешь меня совершить единственный за всю жизнь поступок, который окажется добрым в глазах Его.
Тут, глядя на рыцаря, преклонившего колена, как перед Богом, король неторопливо заговорил – со смирением, печалью, но и с улыбкой, – ибо всё стало ясно ему в пророческом озарении:
– Дорогой рыцарь, твои слова кажутся мне горькой насмешкой; потому что я позвал тебя назад не ради твоего спасения, но потому что эгоистичная страсть – представь себе, эгоистичного короля, Льюкнар, какое несчастье! – да, эгоистичная страсть заставила меня забыться. Так прости же меня, ибо я искренне хочу, чтобы ты добился взаимности. Представь себе, сколько хлопот и радостей приносит забота о дарованном мне Богом народе; не сомневаюсь, что бы ни произошло, моё горе не останется долгим… Быть может, лишь охваченный усталостью, глубокой ночью на исходе осени позволю я себе вспомнить об этой девушке, но память эта не будет мучительной, ибо ничто на земле или небе не остудит моей любви к ней. Не будет в этом стыда и для тебя, Льюкнар. Разве ты не помнишь, как в прошлом, когда мы с тобой рассуждали об этом чувстве, ты часто утверждал – хотя я не был с тобой согласен, – что любовь мужчины и женщины сильнее всего – дружбы, долга, даже чести? Так ты считал тогда и неужели теперь усомнился в своей правоте?
Король не сразу продолжил полным сомнения голосом:
– И всё же, и всё же… не решаем ли мы всё собственным умом? Что скажет Герта? Разве нам не следует узнать это перед предстоящим великим сражением, из которого, быть может, ни тебе, ни мне не выйти живым? Завтра выступать, а я не могу оставить Совет и свои дела здесь. Посему, дорогой Льюкнар, молю тебя, садись на коня и быстро скачи к тому дому… спроси… любит ли она тебя… и если… если, Льюкнар, мы окажемся на пороге смерти… что бы ни случилось, мы должны оставаться братьями – так что пусть Господь поможет тебе с твоим сватовством.
Король ещё говорил, но Льюкнар поднялся на ноги и стоял, пока Олаф не умолк, уронив голову на грудь. Тогда он обратил к королю лицо, определённо светившееся счастьем, и, не говоря ни слова, словно бы эта радость, или нечто связанное с ней, была для него бременем чрезмерным, поклонился, поцеловал руку Олафа и вышел.
Тут Олаф вновь обратился к окну, провожая взглядом торопящегося отъехать Льюкнара, а потом направился в палату Совета, размышляя: «Лицо его было совсем не похоже на лицо человека, собравшегося совершить поступок, низкий в собственных глазах. Боюсь, что он станет сватать её от моего лица, но в самом ли деле я боюсь этого? И всё же нет лучшего способа ускорить его собственное сватовство… О, Герта, Герта! Быть может, лишь меч рассечёт завязавшийся тугой узел, но я не буду молиться об этом – только о том, чтобы Льюкнар остался жив».
И он отправился к собственным лордам.
О, сколь трудна была дорога Льюкнара! Выехав ранним утром, он натянул поводья у двери домика уже около полудня; а счастье, явившееся от предвкушения благородного деяния, исчезало под лучами поднимавшегося к полудню солнца, как роса, испаряющаяся с травы; и когда Льюкнар спешился возле жилища Сигурда, лицо его сделалось неприятным и полным скорби.
Льюкнар постучал в дверь, а потом вошёл, хотя никто не ответил, и громко проговорил, невзирая на то, что никого не заметил, словно бы не веря, что сможет ещё раз повторить с такой мукой заученный урок.
– У меня есть весть для госпожи Герты.
Только холодная тень потемневших дубовых балок ответила его взгляду, лишь эхо собственного глухого голоса, чириканье воробьев да писк стрижей ответили его уху.
Герты не было в доме; однако она заметила из леса, как блеснуло его оружие под жарким полуденным солнцем, и спустилась к берегу – величественная, неторопливая, невозмутимая, но как колотилось её сердечко от надежды, страха и восторга любви… что, если – бедняжка, какая безумная мысль – это король?
Она встретила Льюкнара в дверях, когда тот повернулся, чтобы отправиться на её поиски; он не посмел заглянуть ей в глаза… в огненные очи, которые однажды уже насквозь пронзили его. Осмелившись посмотреть на лицо девы, Льюкнар, конечно, заметил бы разочарование, горечь погибшей надежды, всё-таки промелькнувшие на нём, невзирая на все её старания.
И, отвернувшись в сторону, он проговорил столь же напряжённым, как и прежде, голосом:
– У меня весть для госпожи Герты.
Румянец не прикоснулся к её щекам, Герта не вздрогнула, не вострепетала во всём величии своей красоты. Рука её королевским жестом всё ещё держала цветок, напоминавший зажатый в этой ладони скипетр, Герта негромко промолвила:
– Если тебе нужна госпожа Герта, поищи её в другом месте, милорд, ибо я – дочь Сигурда-крестьянина.
– Но ты – та самая Герта, которая пела в тот день у реки, – яростно выговорил он, с внезапным пылом вдруг повернувшись к ней.
– Так, – ответила она, ныне затрепетав и чуточку побледнев; теперь ей было ясно, в каком состоянии находится Льюкнар, и она опасалась не насилия с его стороны – ибо читала его до самых глубин сердца, – но того, что он падёт перед ней мёртвым, так раздирала любовь его сердце.
– Герта, король Олаф спрашивает тебя, станешь ли ты его королевой? – спросил он, глянув на неё голодными глазами.
Тут алая кровь вдруг прилила к её лицу и откатилась обратно в сердце, оставив посеревшими губы. Она медлила, вытянув руки вдоль тела и крепко сжав кулаки, а потом сказала, не поднимая глаз:
– Передай королю – нет; я слишком проста и не мудра, он устыдится меня. Я не стану королевой… но…
Какая буря страстей обрушилась на сердце бедного Льюкнара! Как в этот миг он сопротивлялся нечистому, не спускавшему свой глаз с Льюкнара от самого его рождения!
Она стояла перед ним, вытянув по бокам руки, сжав кулаки; схватив Герту за запястье, Льюкнар едва ли не завопил:
– Что «но»?.. Герта! Герта! Ради бога, скажи, ты любишь его?
Поглядев в это лицо, теперь совсем приблизившееся к её собственному, так что она даже ощущала на себе дыхание Льюкнара, Герта порозовела и сказала негромко и почти горделиво:
– Да, я люблю его; разве может быть иначе?
– Тогда дай какой-нибудь знак, ради Христа; поторопись, Герта! Где ты будешь жить в дни войны?
– Завтра отец отвезёт меня в город. До победы над Боррасом я буду жить у сестёр в монастыре Святой Агнессы*.
– Тогда нужен знак! Вот! – и он сорвал с кровли домика пучок золотого очитка*. – Если ты любишь его – ради бога, Герта, – поцелуй эти цветы.
Склонив голову, она прикоснулась к жёлтым лепесткам губами, в этот миг и он, наклонившись, поцеловал её в лоб, а потом с цветами в руке порывисто вскочил в седло и поскакал, словно его жизни угрожала опасность. Дьявол, наконец, был побеждён.
– Бедный рыцарь! – Герта с жалостью поглядела ему вслед. – Значит, и он любит меня; плохо радоваться, когда такой благородный рыцарь несчастен.
И всё же она была счастлива и вскоре позабыла Льюкнара со всеми его печалями; он же тем временем бешено нёсся по лесу. Однако по мере удаления от Герты жар охватившей его страсти ослабевал; и, наконец, дав коню передохнуть, он спешился, прилёг на папоротники возле лесной тропы и быстро уснул, ибо совершенно изнемог плотью и духом. Поначалу он спал как убитый, но когда сон сделался не столь крепок, к нему пришли сновидения, ну а проснулся он оттого, что к нему якобы пришла Герта, крикнула, что Олаф погиб, а потом обняла за шею. Но, потянувшись, чтобы поцеловать её, он проснулся и увидел над собой ветви бука, коня и болтавшуюся прямо над лицом его уздечку – лошадь уже решила, что седок её умер.
В глубокой сердечной скорби Льюкнар восстал от этого сна и, поднявшись в седло, поехал далее, покорившись печали. С неба светила луна – ибо он проспал изрядную часть вечера. Очиток быстро вял, и, глядя на цветы, Льюкнар не знал, проклясть их или благословить, но вместо того поднёс к губам и поцеловал, помня о той, чьи губы прикоснулись к букетику, – с некоторой робостью, обернувшись при этом. Наверно, ему чуточку подумалось и о том, как при виде этих цветов счастливый румянец превратит черты Олафа в идеал красоты, и к радости Льюкнара примешалась некоторая горечь.
Словом, глубокой ночью, уже после заката луны, вернувшись во дворец, он отыскал Олафа в большом зале – бледного и утомлённого.
Подойдя к королю, Льюкнар сказал с горькой улыбкой, взяв его за руку:
– Олаф, вот это она прислала тебе вместе с собственным поцелуем.
Король схватил увядшие цветы, поцеловал их тысячу раз, потом прижал к сердцу, потом ко лбу. Он что-то бормотал – не ведаю, что именно, и никому не следовало бы знать этих слов, – а Льюкнар стоял рядом, с прежней горькой улыбкой. Бедняга! Он ожидал, что Олаф возьмёт его за плечи, восхвалит его благородство, чтобы подсластить неудачу. Ах! Разве не знал он всей силы любви? Почему же он ждал тогда уверений от столь верного ему, как Олаф, человека в том, что он, Льюкнар, пришёл первым, зная прекрасно, что остался вторым. О! Всякому известно, что значит оказаться вторым в подобной скачке: всё равно что никаким. Что ж, и сам он, добившись успеха, забыл бы Олафа и его сверкающий в битве меч. Просто, охваченный разочарованием, повинуясь некоторому природному инстинкту, он цеплялся за любые устремлённые к нему крохи любви. Вот почему он столько думал теперь об Олафе. Ну а продумав все эти мысли, он перестал улыбаться.
«Бедный Льюкнар, – сказал он себе наконец, – теперь тебе придётся забиться в самую тень, можешь не сомневаться в этом. Потом, разве ты не понимал всего этого двенадцать часов назад, когда преклонял здесь колени? Глупый Льюкнар! Бедный Льюкнар!»
И он успел настолько забыть про улыбку, что расплакался бы от жалости к себе – если бы не мужество. Тут к нему подошёл Олаф и молвил, положив на плечи огромные ладони и склонившись к его лицу:
– Ты – самый благородный среди людей и никогда не утратишь свою награду.
Льюкнар прекрасно понимал это, иначе просто сошёл бы с ума, однако успел всё же помолиться, пожелав себе смерти в близкой и радостной битве.
Утром они выступили навстречу королю Боррасу и вечером третьего дня стали лагерем не так уж далеко от пиратского войска.
И когда на следующее утро они выстроились перед сражением, а король ездил взад и вперёд перед рядами, Льюкнар увидел на шлеме Олафа букетик очитка, уже совсем высохший.
В тот день они вступили в битву среди осин.
Глава IIIСвет Израилю
А потом, после боя, из самой середины их восстал старец и молвил; все прочие молча сидели, кто – уставившись в землю, на прекрасного мёртвого короля, лежавшего перед ними.
Он был убит одним ударом, пронзившим грудь до самого сердца… Тело Олафа не было изрублено и обезображено. С него уже сняли доспех, труп омыли, длинные золотые волосы уложили по обеим сторонам лица, а в головах оставили панцирь, меч и шлем, на котором ещё оставался очиток… Несколько стебельков, остальные унесла с собой яростная битва. Вокруг короля пылали огромные восковые свечи; два священника сидели у изголовья, а ещё два – в ногах одра – в величественных, фиолетовых с золотой вышивкой одеждах, подобающих скорби о царственном усопшем. Эти люди почтили своей заботой тело короля; и даже теперь, охваченные сомнениями и тревогой, когда дух усопшего ещё не отлетел далеко от погибшей плоти, не жалели о времени, потраченном на то, чтобы тело почившего короля, лучшего и красивейшего из мужей, выглядело настолько прекрасным, насколько это позволено Богом мёртвой плоти.
Итак, одни из этих людей глядели в землю, другие – на прекрасного в смерти короля, но рыданий не было слышно, всех одолевала суровая дума, каждый считал, что король присутствует на совете – и не в качестве бездыханного тела. Словом, пока прочие размышляли, старый Барульф поднялся и заговорил:
– Сыны мужей, отправившихся от восхода к закату, чтобы вновь вернуться с востока. Советую всем сегодня совершить деяния, полные такой доблести, которую вам ещё не приходилось обнаруживать в себе. Нетрудно, братья, смириться со смертью, совершившейся ради Божьего дела, ради друзей, даже если она явится неторопливо, украдкой; но сколь великий удел выпадает тому, кто пал в великом сражении от рук превосходящего числом врага, чтобы стать, не зная смерти, вечным ужасом для врагов Господа и наших врагов и вечной надеждой для детей Божьих. И разве не славна кончина того, кто между ударов меча видел обращённые к себе лики друзей!
Тут суровые лица приободрились: зажёгся взгляд, зарозовела щека; потому что всех терзал страх более горький, чем сулила – пусть и славная – кончина под кронами осин, посреди друзей. Однако Барульф продолжил:
– И всё же, братья, не таким будет совет мой. Предлагаю уйти отсюда сегодня ночью, не взяв с собой ничего, кроме оружия, некоторого количества провизии и нашего дорогого покойника. Обратимся же спиной к врагу и вернёмся в мать городов, где ждут женщины и дети; по-моему, я могу назвать неплохие причины для этого.
– Но как же тогда мы посмотрим в глаза детям и женщинам? – с горечью вопросил кто-то из юношей.
– Брат, – ответил Барульф, – станешь ли ты трусом из опасения показаться им? Сердце твоё против моего совета, я знаю. Ну, а наши женщины и дети… Разве они животные, чтобы не понять наш поступок? Разве не скажут они: «Это наши воины, они не страшатся смерти, и проявленная верность делает их ещё более храбрыми, не боящимися никакой укоризны и в первую очередь верными нам. Мы будем любить их ещё сильнее».
– Но почему нам не пасть здесь в сражении, сэр Барульф? – спросил другой. – Разве в нашем народе не останется мужей после нашей кончины?
– Да, добрый рыцарь, останутся, но их будет слишком мало. Подумай: Эдольф с десятью тысячами воинов и Божьими снегом и метелью, сила которых измеряется в тысячах тысяч, охраняют от императора перевалы. Для этой цели их будет довольно, но что, если придётся забрать половину отряда на защиту городов, и прежде всего города-матери – самого прекрасного, самого слабого и полного детей и женщин; разве оставшихся пяти тысяч хватит, чтобы оборонять перевалы? Ведь не будь это небо холодным, а снега глубокими, император мог бы кнутом и остриём меча погнать вперёд своих воинов по трупам наших бойцов. Однако, уменьшившись числом, наши герои, конечно, падут, не сойдя с места, и, вне сомнения, унесут с собой жизни многих врагов, но пусть они погибнут, сразив в два раза больше врагов – и через каких-нибудь два дня на нашей земле окажется двухсоттысячное войско – всего в пятидесяти милях от прекрасного города.
Потом, Эдвин и триста его кораблей внимательно следят за каждой бухтой и заливом пиратского острова, день и ночь плавают вдоль наших берегов под белым знаменем с красным крестом; они хорошо охраняют страну с моря, однако, если только ему придётся высадить на берег половину – нет, всего треть – его войска и отправить их на защиту города, уже через неделю портовые городки и прибрежные селения, не боящиеся сейчас никого, запылают до самого неба, и чёрно-красные бока кораблей короля Борраса озарятся вспышками греческого огня, драконами устремляясь вперёд по гаваням.
Потом лорд Хью в своём укреплённом замке выстоит против сил троих герцогов, которые вечно рыщут повсюду, словно проклятые трусливые волки, каковыми, впрочем, и являются… Скрипя зубами, они прекрасно знают, что собственных припасов им хватит ненадолго – не более чем на месяц. И тогда они призывают дьявола, своего сродника, вспомнив, что позади них на нашей земле не осталось ни травинки, ни колоска, только горелая пустошь, выжженная дураками. Как они воют от ярости, глядя на долгие вереницы фургонов, въезжающих в стан лорда Хью, когда слышат весёлое пение труб, к которому иногда примешиваются напевы священников и голоса мужей, воспевающих смерть, смерти не знающую. Ах, как воют тогда эти лишившиеся надежд волки! Но представим себе, что Хью придётся ослабить своё войско и он не сумеет более рассылать легковооружённые отряды, не позволяющие врагам грабить ещё не опустошённые ими края. Не страшась отпора, герцоги подступят ближе, добудут себе зерно и вино, перережут дороги к замку Хью и, наконец, обойдут с пятидесятитысячным войском, которое тогда будет не столь легко уничтожить. Потому что при всей присущей им трусости и безграничном идиотизме ничего не понимающие в военном деле герцоги всё-таки располагают умелыми полководцами, способными дать хотя бы добрый совет и – если их светлости не будут покоряться дурацким порывам – воплотить его в жизнь. Есть среди них и командиры попроще – грабители по природе и воспитанию, но и они всё-таки обладают известной отвагой, сильны телом и умеют владеть оружием.
Мрачное согласие на лицах воинов свидетельствовало о том, что совет этот удачен, однако все молчали, ибо позорно отступать перед только что побеждённым врагом.
И все они ни на миг не сомневались в том, что в конце концов их народ отразит натиск отовсюду напирающих чужеземцев, что бы ни случилось с теми двадцатью тысячами, что оставались сейчас на равнине возле осин. Наконец Барульф обратился к лучшей части сердец, находившихся перед ним:
– Не тяжко ли вам, о сыны мужей, ушедших на запад, отступать, выстояв три дня в подобном сражении; отступать, унося с собой убитого короля? Да, братья мои, горько, тяжело и жестоко. Однако такова Божья воля, и в Его глазах так мы обретём не меньшую славу, чем если погибнем, оставаясь на месте. Тем не менее, я убеждён, что это событие и всё, что последует за ним, только ускорят наше продвижение на запад. Никто да не подумает, что можно победить наш народ. Нет, сыновья наших сыновей в будущие времена будут вспоминать о сих славных днях, когда нас окружил со всех сторон многоликий враг, но мышцей своей мы одолели его… Однако есть и другое дело… – На этих словах лицо Барульфа переменилось; с горечью пришла память о том, что избранный два года назад король лежит перед ними мёртвым; как и все вокруг, он принялся размышлять об утрате… О том, что совсем недавно Олаф был вместе с ними… Память о недавней битве, о пляске мечей над окаймлённой осинами равниной, как бы возвращала короля к жизни…
Один из сидевших возле убитого короля священников заснул, утомлённый уходом за ранеными и умирающими, его голова свалилась на грудь; другой сидел, распрямившись, уперев руки в колена, и думал о том ужасе, который ожидал эту страну; третий – тощий молодой человек, черноволосый и смуглолицый, – теребил край своего одеяния, оглядывая шатёр, по очереди скользя взглядом по каждому лицу – одному, другому, следующему и так далее; четвёртый – скорбный, с округлившимися глазами – вспоминал мать и сестёр, оставшихся в замке посреди низменного края, и в задумчивости теребил жёлтую прядь волос усопшего.
Тут поднялся Льюкнар – с видом горестным, как и подобает доброму человеку, – и молвил:
– Сэр Барульф, я знаю, что ты намеревался сказать, – тут трепет обежал собравшихся, – но я сохранил слово короля, предназначенное для всех нас. Я был возле Олафа, когда копьё пронзило его верное сердце; я вынес его из гущи боя, и вот что сказал он: «Я получил смертельную рану, но живым или мёртвым не оставлю этого поля. Похороните меня там, где будет стоять враг, перед тем как покажет спину».
Видите, рыцари, наш покойный господин не сомневался в том, что устоит наш прекрасный город. Тут хлынувшая из сердца кровь помешала ему говорить, но он с усилием молвил: «Быстрее, Льюкнар, нагнись ко мне ближе». Так я и поступил, а он торопливо и едва слышно проговорил: «Расстегни на мне панцирь, вот здесь отыщешь бумагу, отдай её лордам и рыцарям, заседающим в Совете».
Посему я снял с его груди прикрывавшее сердце письмо. Копьё пронзило пергамент и унесло кусок в рану, кровь оставила на нём пятно. Чтобы взять письмо, мне пришлось сорвать его с ещё торчавшего из раны наконечника копья. Я показал королю письмо, и он в согласии наклонил голову, а потом молвил: «Теперь я хочу уйти, извлеки наконечник, верный и преданный друг! Бедный Льюкнар!» Я вырвал копьё, тут потоком хлынула кровь, он улыбнулся мне и умер.
После этого Льюкнар сошёл с места и, подойдя к Барульфу, подал ему пергамент – рваный и испачканный кровью.
Барульф приступил к чтению.
– Святые Господни! Как странно! Знал ли ты содержание этого письма, сэр Льюкнар?
– Нет, но догадывался, сэр Барульф. Я не вскрывал его.
– Слушайте, рыцари, – провозгласил Барульф и прочёл: – «Рыцари и лорды, если я погибну в этой битве – что, по-моему, мне суждено, – тогда, если это будет угодно вам, пусть вместо меня королевой станет Герта, дочь Сигурда-землепашца, обитающая в столице у аббатисы монастыря Святой Агнессы».
– Да, так я и предполагал, – промолвил Льюкнар, едва ли обращаясь к Совету, ибо думал в тот миг о себе; скорбь его несколько приуменьшилась, ибо, услышав письмо, он сказал себе: «Теперь она будет королевой, и пусть скорбит; я же ныне сумею послужить ей много лучше, не досаждая своей любовью, ибо она станет казаться законной любовью доброго подданного к своей госпоже. Я помогу ей пережить горе, ничем не докучая. О, эгоистичный Льюкнар! Ты радуешься чужой беде! И всё же я искренне рад, но не беде, а тому, чем смогу послужить госпоже Герте».
Все эти мысли – и не только эти – пронеслись в его голове за одно-единственное мгновение. Сколько картин предстало в тот миг его взгляду: сценки из собственной жизни до встречи с ней и те, что связывались только с Гертой, – белый песок, на который набегают мелкие волны; пушистые буки, покрывшиеся уже нежной листвою; сожжённые корабли короля Борраса – длинные горелые доски, затянутые брионией и клематисами… домик под высокой крышей, заросшей нежным золотым очитком…
Всё это промелькнуло перед его глазами буквально за мгновение… Тяжёлые восковые свечи догорали, тяжело сопел спящий священник, все прочие, углубившись в болезненное молчание, переживали собственное горе… Этого Льюкнар не видел, сладкие картинки заслонили от него всё остальное, как, говорят, бывает с утопающим, когда, прекратив сопротивление и не испытывая более острой боли, он уже не видит зелёных, покрытых бурыми пятнами, колышущихся водорослей, тянущихся к глазам и ко рту его, обращаясь воспоминаниями к далёкому дому и всему, что осталось в прошлом, ибо память сразу и жестока, и добра к людям.
Но свечи ещё горели, и язычки пламени дёргались под сотрясавшими шатёр порывами ветра, задувшего с восходом луны; наконец очередное сильное дуновение погасило ту, что была ближе всего к выходу из шатра. Спящий священник пробудился, вздрогнув, шевельнулся и попытался разглядеть невидящими глазами сэра Барульфа.
Тот внезапно вскочил на ноги – словно бы тоже только что восстал ото сна – и вскричал:
– Воспряньте, о, лорды и рыцари, выступаем к нашей королеве! Пусть она станет нашей госпожой, ибо всё, что говорил и делал король Олаф, всегда оказывалось правильным… При жизни он был и остаётся ныне мудрейшим из мужей. А она – воистину благородная женщина; разве не известно вам, рыцари, как она спасла своего отца, когда люди короля Борраса захватили его в плен? Что скажете вы, быть ли ей нашей королевой?
И все ответили:
– Да, быть.
Тут вновь молвил Барульф:
– Если лорды Эдвин, Хью и Эдольф не станут возражать – а я не допускаю такой мысли, – Боже, храни королеву Герту!
Тут все поднялись и провозгласили:
– Боже, храни королеву Герту!
И Барульф сказал:
– Пусть герольд объедет войско, провозгласит Герту королевой и объявит, чтобы все приготовились выступить в путь за два часа до заката луны. Пусть явится и рыцарь, несущий великое знамя, ибо мы должны похоронить короля.
Итак, когда всё было готово, благороднейшие из рыцарей, Барульф и Льюкнар среди них, подняли одр, на котором лежало тело короля, и понесли его к месту погребения. Великое знамя колыхалось над головой знаменосца; впереди же одра и позади него с пением шли священники, следом за ними по равнине шествовало целое войско. Лучи взошедшей и казавшейся громадной луны сверкали на оружии… Странные тени ложились на неубранных мертвецов, упокоившихся на осиновом поле, оплаканных летней луной, отпетых шелестом осиновых листьев…
Пройдя целую милю, они приблизились к ограждённой кольцом осин поляне, на которой, наконец, был сломлен враг.
Тут, обступив короля кольцом, словно в бою, они похоронили его. Бесслёзные суровые глаза следили за облачками ладана, белыми в лунном свете; слушая отходную, они присоединяли к ней свои голоса, вкладывая в напев все своё горе.
– Слышите! – говорили люди короля Борраса, заслышав это пение. – Слышите, как поют псалмы эти собаки! Но завтра в этот самый час петь будет некому; по глупой доблести своей они явно дожидаются смерти. Мы перебьём их, а там – ура! – за грабеж!
Но на следующий день, возле полудня – ибо, уверенные в себе, они не торопились, – окружив лагерь защитников своей земли, враги обнаружили, что там никого нет, что войско давно ушло и, должно быть, находится где-нибудь на пыльной дороге в лигах и лигах от поля боя.
И тогда король Боррас, вместо того чтобы немедленно пуститься в погоню, возвратился в свой лагерь и, с полчаса поскрипев зубами, объявил великое пиршество, ради которого вместе со своими людьми провёл на этом месте три дня.
– Чтобы войско передохнуло, – пояснил он.
Глава IVКоролева Герта
Ну, а как тем временем складывались дела у Герты?
Время её разделялось между надеждой и страхом, и болезненное томление это не стало бы слабее, если бы Олаф просто уехал на охоту. Ещё она с сочувствием относилась к тем, кто не мог совладать с собой от ужаса и любви, и сердца всех, кто видел её тогда, наполняла приязнь к этой деве.
А потом, вечером, на закате, когда монахини пели в капелле и она была с ними, лучи заходящего солнца, пронзив западное окно, ударили в стену над алтарём, превратив золото в дивный багрянец, так что усеивавшие золотой фон ангелы сделались ещё более бесплотными и бледными, чем обычно, снаружи – негромкий и дальний – прилетел крик, с которым мешались женские рыдания и ещё более жуткие стенания больших труб, словно изливавших мужскую скорбь, ибо воину непозволительно плакать.
С трепетом услыхали его монахини, и голоса их стихли и гимны смолкли, и страшный вопль полной негодования скорби целого народа вознёсся к небесам, расширяясь и распространяясь по всему городу. Герта побледнела так, что сделались бескровными даже губы, затрепетала, словно осиновый лист, и биения собственного сердца сделались слышными её слуху. Однако могучим усилием воли она заставила себя подавить дрожь и негромко сказала себе: «Он мёртв, но мне пока ещё рано умирать».
После, оставив своё сиденье, бледная, словно мраморная статуя, она направилась к алтарю и возле него повернулась лицом к западному входу и солнцу… Никто не мешал ей; все говорили, она ждёт вестей об исходе битвы.
Герта стояла недвижно, и солнце сперва прикоснулось к её лбу, а потом, опустившись пониже, тронуло губы, которые как будто бы шевельнулись в этом потоке света, хотя Герта не открывала рта.
Так она оставалась на своём месте, пока – о! – у входа не загремело оружие и в храм не вошли рыцари, не перекрестившие лба и не поклонившиеся алтарю. Первым был Льюкнар, вторым – Барульф, за ними следовали десятка два лордов. В первый момент все смутились, но шедший первым Льюкнар поспешно подошёл к Герте и пал перед ней на колени, простерев вперёд руки, и стальной панцирь его, лязгнув, пробудил странные отголоски под сводом храма.
Герта не глядела на него; обращённые вдаль глаза её скорее видели дальнее поле брани и Олафа, оставшегося где-то там под зелёным пологом.
– Королева Герта, – начал Льюкнар, но отягощённый воспоминаниями голос предал его. Сэр Барульф и все остальные почтительно подошли к этой паре и остановились полукругом на некотором расстоянии. С тяжёлым вздохом Льюкнар поклонился ей в ноги, так что панцирь звякнул о ступеньку, на которой она стояла. А потом обратил к ней полные страсти глаза и молчал, пока Герта не поглядела на него и глазами, и сердцем.
Она смотрела на него с жалостью, и Льюкнар молвил:
– Королева Герта!
Тут она вздрогнула.
– Королева Герта, он мёртв.
– Льюкнар, я услыхала эту весть в пении труб и потому осталась здесь, ожидая его приказа. Каков он?
– Чтобы ты стала королевой над нами, государыня Герта.
– Ах! Я должна покориться; как жаль, что я не могу немедленно уйти вместе с ним. – Она нагнулась к коленопреклонённому Льюкнару и положила ладонь на его голову. – А знаешь, я только что видала его – бледного и холодного. Он смотрел на меня преображёнными глазами и протягивал ко мне ждущие руки.
– О благороднейшая, – начал тот, – разве ты не знаешь, сколь многие беды грозят нам? Чей ещё дух, как не Олафа, может помочь нам в такой беде, и с кем ещё будет он пребывать, как не с тобой?
Она заплакала.
– Льюкнар, пусть он звал меня, но, быть может, лишь потому, что в боли и слабости не осознавал себя. Но сердцем своим я знаю, что более всего он желает безопасности для своего идущего на запад народа. Я буду королевой, пока на нашей земле не останется врагов, – так и скажи людям.
Тут Льюкнар взял Герту за руку; прикосновение это странным образом заставило затрепетать бедную плоть, и сердце расплавилось в его груди. Не выпуская её пальцев, Льюкнар произнёс:
– Нарекаю себя вассалом королевы Герты.
А потом вскочил на ноги и громко провозгласил:
– Сэр Барульф и все рыцари, приблизьтесь и преклоните колена перед Гертой, нашей королевой.
И каждый опускался перед ней на колени и, взяв за руку, говорил: «Нарекаю себя вассалом королевы Герты».
А потом, обступив её, но не восходя на ступени, они скрестили над головой Герты топоры и мечи, и в воцарившейся тишине лязг железа показался радостным, безумным, почти неуместным. Солнце уже опустилось, и лучи его падали королеве на грудь, а лицо её посреди сверкающей стали казалось скорбным, спокойным и бледным.
Так в тот день Герта стала королевой. А потом во всём городе зазвенели молоты оружейников, взявшихся за работу, застучали мастерки каменщиков, спешно укреплявших стены, успевшие ослабеть, потому что прошло много лет с тех пор, как пришедшее с суши войско угрожало столице в последний раз.
А на шестой день явился король Боррас, успевший опустошить и разграбить страну вдоль пути своей рати. Он выслал герольда, чтобы потребовать сдачи, но тому даже не позволили войти внутрь стен столицы. Получив со стены презрительный ответ, король скрипнул зубами и, сев на огромного вороного коня, махнул булавой и поехал вокруг города размещать войско перед штурмом.
Тут и Герта, оставив зал Совета, вышла на стену в окружении рыцарей. Пышные волосы её лежали, рассыпавшись на плечах, покрытых пурпурно-красной тканью, голову венчала золотая корона, в руке же был тонкий белый жезл – знак власти.
Истинно, верным и преданным был городской люд, воины и женщины, но одно приближение её укрепляло веру во всяком. Они как бы возвышались над собой: женщины плакали от любви, мужчины дрогнувшими голосами провозглашали имя своей королевы: «Герта! Герта!»
Но король Боррас только шипел сквозь зубы:
– Молятся своим богам, дураки.
Потом, повернувшись, он бросил своему командующему артиллерией:
– Гасгон, собачий сын, приготовь катапульты, пусть собьют со стены эту бабу, которая смотрела на меня из бойницы… Быстрее же, козел, уродливое порождение дьявола!
Посему Гасгон направил свою катапульту и прицелился грубым камнем в Герту, глядевшую со стены и в этот миг забывшую и о сражении, и обо всём прочем.
Раз прицеливал он свою машину, и два, и три раза; и раз, и два, и три раза возвращался, не нажав на спуск.
– Пёс, – подъехал к нему Боррас, – почему ты не стреляешь?
Поглядев на своего короля с каплями холодного пота на лбу, тот выговорил:
– О, господин мой, там нет ничего… То есть там ничего нет сейчас и не было, когда я устанавливал рычаги; но всякий раз, когда я протягиваю руку к спуску, передо мной возникает этот король, которого мы убили вчера. Обнажив меч, он смотрит на меня нестерпимым взором. Я не могу выстрелить, мой господин… Боже, спаси меня! – завопил он, потому что Боррас, подбросив движением руки огромный железный шар кистеня*, принялся раскручивать его за ремень – оскалившись и наклонив голову вперёд.
– Сын дохлой овцы, разве призрак может остановить камень, пущенный из петрарии? Ступай же к королю Олафу!
И Боррас нанёс удар прямо между глаз в обращённое к нему лицо, и Гасгон пал мёртвым, не издав даже стона; даже мать или жена не могли бы узнать его теперь, ибо кистень разнёс череп вдребезги.
– Ну а теперь я испытаю на крепость призрак человека, которого уже убил однажды. И убью снова, да поможет мне в этом Бог! – крикнул Боррас.
Он соскочил с коня и потянулся к затвору, и едва он опустил руку, перед ним возник Олаф с блестящим мечом в руке, жёлтые волосы его трепал ветер.
– Значит, ты не умер? – в ярости завопил Боррас и, разразившись проклятиями, нажал на спуск.
Вылетевший со всей силой камень, тем не менее, устремился не к Герте, а в сторону, сразив сразу двоих лордов Борраса; лишив жизни одного из них, он навсегда искалечил второго. Взвыв словно ополоумевший пёс («Ведьма! Ведьма!»), Боррас вскочил на коня и, словно одержимый, поскакал к городу, будто собирался перепрыгнуть и ров, и стену, извергая при этом такие безумные богохульства, что их нельзя и передать.
За своим королём, чтобы защитить его, поспешили десятков пять рыцарей и ратников – и вовремя, потому что створка огромных ворот шевельнулась, с тяжёлым стуком упал подъёмный мост, и из города выехал один-единственный рыцарь, вооружённый вместо копья северным топором. Невысокий и стройный, он производил впечатление опытного бойца. Прорвавшись мимо передовых всадников Борраса, нёсшихся врассыпную, словно на скачках, сбросив при этом с коней двоих, подвернувшихся ему под правую и под левую руку, он направился прямо к королю. Они сошлись, и, когда ослеплённый яростью Боррас ударил, рыцарь, отведя в сторону тяжёлую булаву, поразил короля в шлем. Боррас вывалился из седла.
– Герта! Герта! – крикнул рыцарь, ловя за уздечку коня Борраса, а потом бросился назад к воротам, где засевшие в боковых башнях лучники готовы были прикрыть его отступление. Целых двадцать ярдов застрявший ногой в стремени Боррас волочился за конём по земле, а потом кожаный ремень лопнул; заметив это, всадники прекратили погоню за победителем – к счастью для себя, ибо первые стрелы лучников уже поразили насмерть троих преследователей, ещё пятеро получили ранения, и стрелки уже вновь напрягали тетивы.
– Герта! Льюкнар за Герту! – вновь выкрикнул рыцарь, повернувшийся лицом к врагам, прежде чем пересечь подъёмный мост. Однако один из них, привстав в стременах, уже отводил руку с копьём. Но, прежде чем оно оставило его руку, горло воина пробила стрела, и он пал замертво.
– Герта! – выкрикнул лучник.
А потом подъёмный мост пополз вверх, с него в ров посыпались мелкие камешки, рухнула решётка, и, наконец, затворились тяжёлые ворота.
И вновь прозвучал мощный крик: «Герта! Королева Герта!» Тем не менее, когда пираты обнаружили, что король Боррас не убит, а только претерпел тяжкие удары, они выдвинули осадные машины, и катапульты с баллистами и таранами потрясли стену, покрывшуюся трещинами в самых ветхих частях; как град сыпались стрелы, и у города начали ставить «котов» – высокие деревянные башни, защищённые от огня толстыми шкурами.
Тем не менее весь тот трудный день защитники, которых было так мало на длинной стене, бились весело и с верой в победу – как и подобает отважным мужам.
Не добившись успеха, враги доставили весть об этом побитому королю Боррасу, дёргавшемуся в постели; заскрипев зубами, он принялся сквернословить и едва не обезумел от злобы.
И всё это время над грохотом, с которым пущенные из баллист камни ударяли в стену, над ударами уродливых таранов, над стуком молотов, скреплявших железными обручами осадные башни, над свистом стрел, над ранами, усталостью, смертью друзей звучало: «Герта! Королева Герта! Герта!»
Кто знает, сколько людей провели ту ночь без сна и спали ли они вообще – кроме тех, кто был окончательно утомлён дневной битвой или непрестанным волнением? Многие даже не пытались уснуть, но, усевшись возле холодного очага, рассказывали друг другу разные истории и повести об отваге – в основном о добрых старых временах, предшествовавших нынешним, не менее добрым; другие расхаживали по стенам, снедаемые лихорадочным стремлением увидеть происходящее; были среди них и такие, кто провёл ночь у постели получившего тяжкое ранение друга; ну а иным – матерям, возлюбленным и друзьям – пришлось, стоя у одра, в последний раз пожать холодную руку – с горькой горечью и тяжкой тяжестью в сердце.
Ночь выдалась тёмной. Задувал порывистый ветер, накрапывал дождь… Дни августовские долги, однако в девять вечера становится уже совсем темно, и после наступления сумерек вражьи петрарии остановили свою игру, так что осаждённые получили передышку. К полуночи морось превратилась в дождь, и ветер совсем утих.
Но уже перед рассветом лагерь пришельцев зашевелился, через два часа враги вновь взялись за сооружение осадных башен, и побоище началось вновь.
Дождь лил, время продвигалось вперёд, и около двух часов пополудни осаждавшие попытались взять самый невысокий участок стены, что находился неподалёку от гавани. Посему Герта явилась туда и глядела на бойцов с башни – окружённая рыцарями. И люди её сражались доблестно, хотя охваченные безумной яростью пираты лезли на стену даже под градом стрел и камней – ибо отлив увлёк за собой воду, и ров у подножья стен опустел. Тем не менее, их отогнали, хоть и с великим кровопролитием.
Ну, а на другой стороне города осаждённым удалось поджечь одного из «котов», внутри которого многие враги приняли жалкую смерть.
В тот вечер Герта держала совет со своими лордами и рыцарями. Поднявшийся Льюкнар молвил:
– Благородная государыня, мы должны сделать вылазку, а все мужчины и юноши города тем временем пусть выйдут на стены, ибо нас слишком мало, чтобы оборонять такой большой город, а враг многочислен. Половина из наших людей предельно утомлена сражением, долгим маршем и двумя днями осады. Стены – и старинные, ветхие, и новые, ещё сырые, растрескались в двадцати местах. Враг сооружает огромный плот, чтобы пересечь ров. Подойди к окну, государыня, и, невзирая на ночь, услышишь стук молотков. Когда король Боррас вновь облачится в доспех – как жаль, что я не убил его, – на нас нападут в двадцати местах сразу, и тогда, боюсь, прекрасный город ждёт злая участь. Мы должны предпринять ночную атаку и перебить и сжечь всё, что удастся.
– Добрый рыцарь, – ответил Барульф, – ты мудр, невзирая на молодость, и по слову твоему будет исполнено. Пусть кто-нибудь соберёт две тысячи самого лучшего войска – из тех, кто не настолько устал. Людей этих следует разделить на два отряда. Один выйдет из Восточных ворот, и его поведёшь ты, сэр Льюкнар. Я поведу второй отряд – из ворот Святого Георгия.
Слова эти он проговорил с пылом, и лицо старика окрасил румянец. Застенчиво поглядев на него, Герта сказала:
– Сэр Барульф, не слишком ли стар ты, чтобы краснеть? Все твои слова полны мудрости, кроме самых последних, портящих дело, ибо тебе надлежит остаться с нами. А поедет в бой кто-то другой.
Лицо Герты озаряла ясная улыбка, она воистину была счастлива в этот миг, видя пророческим зрением, что конец уже недалёк.
– А я? – спросил Льюкнар. – Следует ли мне тоже остаться?
– Ступай, прекрасный рыцарь, и да хранит тебя Господь от всякого зла.
Но Барульф ответил также с улыбкой:
– Тебе виднее, королева Герта, поэтому я останусь; придётся отыграться на троих герцогах, они дождутся своего, не сомневаюсь, и да сделает Всевышний легковесными руки их! Но кто же заменит меня?
Королева оглядела благородное собрание, глаза её остановились на сидевшем напротив неё юном рыцаре, чем-то напоминавшем Герте короля, дожидавшегося её теперь под чёрными тополями. Она спросила:
– Сэр рыцарь, я не знаю твоего имени… Я обращаюсь к тебе, рыцарь в синем плаще с золотым шевроном*. Примешь ли ты на себя эту службу?
Всё время совета юноша этот не отрывал от неё глаз; услышав обращённый к себе голос королевы, он стал оглядываться по сторонам, словно бы они говорили с глазу на глаз и другие могли подслушать. Поднявшись, он пал к её ногам, не зная, на небе находится он или на земле, а потом едва слышно буркнул нечто о том, что не считает себя достойным.
Герта глядела на него с той невыразимой жалостью и лаской, которые заставляли каждого мужа так любить её, так верить в неё.
– Подожди, добрый рыцарь, молю тебя – встань… Живы ли ещё твои отец и мать?
– Нет, государыня, – ответил он, ещё оставаясь на коленях, словно бы умолял сохранить ему жизнь.
– А сёстры или братья?
– Увы, государыня Герта, у меня нет никого.
– А есть ли возлюбленная?
– Да, я люблю одну деву.
О, какое сочувствие сгустилось в её глазах! Нечего удивляться тому, что в теле юноши затрепетала каждая жилка.
– И она будет согласна на то, чтобы ты возглавил отчаянную вылазку, ты – юноша, у которого впереди вся жизнь, как говорят мужчины?
– Прикажет ли она мне идти? – спросил он.
– Бедный мальчик!.. Ступай – а после смерти мы встретимся вновь. Вы с Олафом будете друзьями, и ты увидишь всю его славу. Как твоё имя?
– Рихард.
– Прощай, Рихард! – Она подала рыцарю руку для поцелуя, и он отбыл, не говоря более ни слова; только присел снаружи палаты на минуту-другую, не зная, что делать с собственным счастьем.
Тут вышел и Льюкнар, и вместе они отправились выбирать людей, а по пути поверяли друг другу, что было на сердце. Рихард сказал:
– В жизни моей с самого детства не было столь счастливого дня. Сегодня мы будем биться с доблестью, сэр Льюкнар.
– Да, – ответил тот, – нам следует поблагодарить Бога, сэр Рихард, – за то, что в нынешних обстоятельствах он ясно указал нам, что надлежит делать. Помню, как в прошлом я часто изводил себя самого мыслями о том, как буду жить, если случится, что моя истинная возлюбленная – когда любовь придёт ко мне, ибо чувство это не торопилось к моему засохшему сердцу – не оценит меня.
А теперь Господь велит нам попросту забыться на несколько часов в отчаянной битве, а потом дарует забвение – до встречи с нею в иных краях. И я не заслуживаю этой милости, ибо – хотя людские уста нередко произносят моё имя, превознося мои деяния, – в каждом сердце таится своя горечь, и я знаю, почему совершал подвиги – не ради Божьей славы, а ради себя самого.
– Но разве Господь не примет подвиги мужа, совершённые им по смешанным мотивам, отчасти добрым, отчасти злым? Разве не написано: «…по плодам узнаете их»? Ну, а плоды твоих дел… Как часто, слыша о них, я мечтал стать таким, как ты, – таким же отважным, мудрым и добрым!
– Ах, эти плоды, эти плоды! – сказал Льюкнар. – Сколь часто обдумывая законные плоды собственных помыслов, я содрогаюсь, понимая, насколько близко проходил от обители Дьявола. Молись за меня в битве, Рихард.
– Льюкнар, ты добр и скромен, – ответил тот. – Я не знаю, чем могут помочь тебе молитвы такого человека, как я, но буду молиться. Но и я был беззаботен в своих деяниях. Я любил красоту настолько, что ради обладания ею мог бы совершить любое преступление; и всё же Господь был милостив ко мне… И более всего доброту его я вижу сейчас: ничего не совершивший за всю свою жизнь, я должен совершить подвиг и умереть.
– Это достойно – совершить доброе деяние и пасть, – согласился Льюкнар. – Прощай.
И они отправились каждый к собственному отряду; к этому времени дождь прекратился, с моря налетел крепкий ветер, чуть разогнавший облака, однако намного светлее не стало. К тому же и луна, хотя и взошла, но в основном пряталась за облаками.
Две тысячи всадников, разделившись пополам, направились каждый в свою сторону, стараясь не шуметь на улицах города. Соблюдая тишину, открыли и ворота Святого Георгия, и Льюкнар выехал из города во главе своих людей. Теперь по каждой стороне их высилось по «коту», поэтому пришлось выделить две сотни, чтобы сжечь обе башни; потом эти люди должны были присоединиться к основному отряду – по возможности, причинив максимальный ущерб петрариям. Вышло так, что захватчики не очень-то стерегли этот край своего лагеря: в «котах» не оказалось ни одного человека, а выделенные в охрану пять десятков спали в двадцати ярдах от них. Посему обе сотни подожгли башни, предварительно набросав туда достаточно пакли и облив её смолью, чтобы пламя нельзя было погасить; тем временем пробуждённые топотом коней и рёвом огня караульные были преданы мечу – сонные, ошеломлённые, не успевшие даже взяться за оружие. После этого оба отряда, запалив по пути совершенно беззащитные петрарии, присоединились к основной рати, спешившей к стану врага, разбуженного пламенем и шумом и уже начинавшего шевелиться. Буквально в считаные минуты летящий галопом конь вынес Льюкнара к самым крайним палаткам, их немедленно подожгли, и охваченный пламенем и дымом Льюкнар вторгся в стан короля Борраса во главе своей тысячи.
Поначалу сопротивления почти не было, захватчиков срубали или пронзали копьями, когда, едва вооружившись, они выскакивали из вспыхнувших шатров, ибо свежий ветер распространял огонь дальше и дальше, – однако тревога ширилась, враги успевали собраться в боеспособные отряды, и Льюкнар оказался в окружении прежде, чем успел это заметить. И посему, когда сражение предоставило ему возможность передохнуть, Льюкнар огляделся, прикидывая, каким образом он и его люди могут погибнуть к наивящей выгоде для отечества. Он прислушался и поглядел в сторону восточных ворот, однако не услышал шума и не увидел пламени над огромными баллистами, таранами и плотом для переправы через ров, которые должен был запалить Рихард. Увы, случилось так, что, предоставляя Льюкнару возможность вершить отчаянные деяния, люди короля Борраса услышали шум в городе на противоположном его конце, и несколько храбрецов отправились с вестью к своему господину; к этому времени король едва не обезумел от собственной неудачи и бесился, как сам дьявол, с которым, должно быть, и впрямь был в родстве; посему явиться к нему с плохими новостями мог только отчаянный храбрец. Однако, как я уже говорил, несколько удальцов решились всё-таки сообщить своему владыке, что горожане готовят вылазку в той части лагеря.
Первым ответом им было четыре дротика, связку которых Боррас специально для подобных оказий держал возле своей постели. Один из пришедших получил рану, однако остальные сумели всё-таки уклониться. Выслушав же, наконец, своих подданных и чуть поостыв, он послал целых пять тысяч, чтобы они ударили в тыл отряду Рихарда, когда тот приблизится к баллистам. Надо сказать, что в этом месте осадные орудия были крупнее, но и стояли дальше от стен, потому что решающий приступ враг намеревался предпринять именно здесь.
Словом, когда отряд Рихарда, соблюдая тишину, выехал из Восточных ворот, этот пятитысячный отряд противника уже подкарауливал горожан, а вокруг баллист собрались во множестве лучники и пращники. Ни всадников, ни стрелков не было видно, ибо очередной порыв ветра как раз затянул луну облаками. Словом, когда, находясь уже возле баллист, Рихард послал полсотни людей поджечь самую большую, их немедленно обстреляли в лоб и с флангов. Посему те, у кого не было действительно надёжных панцирей, были либо убиты, либо слишком тяжело ранены, чтобы иметь возможность отступить. Остальные поспешно вернулись к главному отряду, уже остановившемуся, ибо Рихард к тому моменту понял, как обстоят дела. Тут бы и встретил он погибель со всеми своими людьми, не оказав никакой помощи королеве Герте и её вышедшему на запад народу, однако предводитель этих пяти тысяч решил не нападать на Рихарда с тыла, чтобы не перебить в темноте собственные войска, на его глазах уже вступившие в бой с горожанами. Решив же, что если он продвинется к городу, то осаждённые немедленно нападут на его отряд, он отступил в беспорядке.
Рихард, осознававший истинное положение дел, повернулся к своим людям и крикнул:
– Держитесь вместе, постоим за Герту!.. Пойте трубы, Рихард – за Герту!
И отряд его на полном скаку бросился в лагерь и въехал туда близ шатра Борраса, где шатров было поменьше.
Боррас же не ожидал ничего иного, кроме того, что горожане будут перебиты под стенами, он стоял возле своего шатра и беседовал со своими полководцами – в полном панцире, только без шлема, ибо, оправившись от падения, намеревался уже на следующий день возглавить приступ. Словом, он стоял посреди четверых военачальников, в волнении крутил булавой и изредка как-то неловко поглядывал на всех четверых, словно бы они чего-то требовали от него. Судите же о его удивлении, когда поблизости раздался грохот конских копыт и крики «Герта!»
– Проклятая ведьма! – заскрежетал зубами король. – Неужели я так и не отделаюсь от неё? Ничего, придётся сжечь её на костре, а потом…
– Спасайте свою жизнь, милорд! Спасайте жизнь… Они едут сюда и уже близко!
Полководцы бросились врассыпную, потом побежал и Боррас, сумевший всё-таки не попасть под копыта коней Рихарда; он бы и спасся, если бы некий рыцарь не приметил оглядывавшегося на бегу короля, его злодейскую и злобную рожу, мелькнувшую в свете выглянувшей луны. Догнав Борраса, нёсшегося, как олень, с громким хохотом Рихард поверг его наземь.
– Прими-ка и второй удар, о король Боррас!
Воистину, третьего удара не потребовалось, ибо на сей раз огромные конские копыта вышибли из головы короля безумные мозги, так как рыцарь не хотел марать меч ударом в спину бегущему и даже испытывал нечто вроде презрительной жалости к жестокому болвану.
Наконец, когда всадники промчались, полководцы вернулись назад – посмотреть, что же сталось с их господином и повелителем, ибо они видели, как он упал, и с весьма смешанными чувствами. Его обнаружили, как я уже говорил, с разбитой головой и, без всяких сомнений, мёртвым. И первый из предводителей, лорд Роберт, поднял брови и присвистнул, изумляясь тому, как столь легковесное, как лошадь, создание сумело расшибить эту голову, казавшуюся вырубленной из цельного крепкого дуба. Однако Зибальд, второй из начальников, поднял сапог и пнул каблуком в уже и без того изуродованное лицо погибшего тирана с такими словами:
– Зверь и чудовище, вспомни мою сестру! Я же говорил тогда, что рано или поздно сделаю это.
И он нанёс новый удар:
– Я говорил это открыто, и ты всё-таки взял меня к себе на службу, хотя я надеялся, что приму смерть от рук безумца.
Ибо в безумном стремлении к мести Зибальду показалось, что он убил короля собственными руками. Однако, внезапно осознав свою ошибку, он продолжил:
– О, Боже! Я разочарован в своём отмщении, но всё-таки как приятно, хотя его и убил другой человек.
Тут нога его вновь обрушилась на разбитое лицо покойного короля. Потом, пригнувшись, он зачерпнул рукой струящуюся из ран тёплую кровь и поднёс горсть к губам, явно получая удовольствие от подобного напитка.
Тем временем Джерард, третий из полководцев, поначалу углубившийся в размышления и молчавший, вздрогнул и, схватив Зибальда за плечо, в ярости бросил:
– Глупец! Разве нельзя было обойтись без представления? Прибереги свои фокусы для себя самого, пока не окажешься в одиночестве. Неужели ты не понимаешь, что теперь пало на нас и что о смерти короля не должен узнать никто? Скорее! Скорее! Помоги мне отнести его в шатёр, ну, Зибальд, взяли… Кстати? – Он огляделся вокруг с сомнением. – Где Эрвельт? Унесите его, а я…
И он бросился разыскивать невесть куда запропастившегося четвёртого из вождей, Эрвельта, человека жеманного и любителя вычурных одеяний.
Словом, поднимая труп, Зибальд и Роберт увидели Джерарда, огромными прыжками бросившегося следом за Эрвельтом. Джерард на бегу поискал рукой кинжал, однако оружия не оказалось в ножнах. В гневе скрипнув зубами, он настиг Эрвельта и схватил его за плечо.
– Эрвельт, мне нужно поговорить с тобой.
– Ну, – ответил тот. – В чём дело?
Тем не менее, сердце Эрвельта дрогнуло – словно бы перед ним вдруг выросла сама смерть со своими орудиями. Впрочем, так оно и было, ибо Джерард, весьма сильный от природы, заметив, что рука Эрвельта потянулась к кинжалу, повалил того быстрым ударом между глаз. И прежде чем противник успел опомниться, Джерард наклонился над ним и, вырвав из усыпанных самоцветами ножен широкий обоюдоострый кинжал, дважды погрузил его в грудь Эрвельта, а потом раскроил тому горло от уха до уха. Покончив же с делом, убийца аккуратно вытер кинжал о синие с белым бархатные одежды Эрвельта, вскочил и побежал назад к шатру короля, оставив мёртвое тело покоиться под лучами луны, светившей с глубокой пурпурной синевы между облаками.
Свет её искрился в самоцветах бедного франта, озарял обращённое кверху лицо, слабые безжизненные руки. Насколько же более страшен был этот мертвец рядом со всеми прочими – даже теми, чьи тела искалечили громадные камни, или теми, кого погубили страшные раны, или с добитыми после ранения, или с теми, чьи тела изуродовали невозможные судороги, произведённые болью и страхом. Все они, как и прочие, были куда менее жутки, чем один-единственный труп – этого убитого человека.
Убийца нашёл своих собратьев уже в шатре, ибо Роберт сказал:
– Зибальд, мы ничего не видели, мы с тобой ничего не знали и должны держаться вместе. Я со своей стороны могу поручиться, что Джерард действует в наших общих интересах, ибо он весьма умён.
Зибальд не ответил: с сухими глазами, сухой глоткой, сухим сердцем обдумывал он средства, способные перенести отмщение в иной мир. Он вспоминал все известные ему проклятия; какими бессмысленными и бесхитростными казались они его ненависти! Так думал он, низвергая своё сердце в бог весть какие глубины ада. Ему казалось, что ноги его уже не на земле, голова его кружилась, он едва ли не падал под тяжестью трупа, но, тем не менее, они ухитрились пронести тело в шатёр незаметно.
Потом он решил: «Я больше не в состоянии думать об этом; сейчас нужно обратиться к какой-нибудь другой мысли. А потом… после можно будет посвятить целую жизнь этой теме».
Тут в шатёр ворвался Джерард, бормотавший сквозь зубы:
– Одной помехой меньше.
И, очнувшись, Зибальд вновь вернулся в сей мир.
Потом они приступили к разговору; Роберт сидел, опершись локтем о стол, и поглаживал щёку ладонью, Зибальд стоял, хмурясь, скрестив на груди обагрённые кровью руки; Джерард расхаживал взад и вперёд, сплетая пальцы за спиной, – щёки его порозовели, глаза светились… а Эрвельт остался под луной. Трое планировали заговор.
Тем временем у подножия стен воцарилось такое смятение и шум, словно бы там разбушевалось целое пекло. Стрелки, мимо которых проскакал отряд Рихарда, пустив наугад в ночь несколько стрел, принялись оглядываться, однако им ничего не было известно об отряде всадников, который должен был ударить Рихарду в спину; посему, заметив отблески обманчивого лунного света на шлемах, они прошли немного вперёд, полагая, что видят новый посланный из города отряд, и на пробу сделали два-три залпа – рассчитывая убежать, если всадников окажется слишком много. Конники завопили, что они из осаждавших; тут на стенах поняли, что отряд Рихарда ушёл, и открыли стрельбу по всему, что только двигалось. Решив, что их обманули, лучники Борраса принялись пускать стрелы во все стороны.
Тут и всадники передумали, решив, что они имеют дело со стрелками, вышедшими из города, бросились на них – под крепким обстрелом из больших луков, арбалетов и петрарий с городских стен.
Теперь уже стрелков стало больше, чем конных, и, невзирая на относительно слабое вооружение, они держались стойко. Отбросив луки, они взялись за топоры и мечи, и многие из обоих отрядов полегли прежде, чем ошибка была обнаружена. Но и после того ярость и досада велели им не прекращать дела. Всё же предводители как-то усмирили бойцов, направившихся после в свой собственный стан и поклявшихся при этом, что более не шевельнут пальцем в ту ночь – что бы ни случилось, кто бы их ни просил, бес или человек.
После же все навалились на выпивку. Ну, а сэр Рихард со своим отрядом проехал весь лагерь и почти не встретил сопротивления, ибо внимание врага было отвлечено, пересёк лежавшую за ним реку по широкому и мелкому броду – прекрасно известному ему и близкому к тому самому домику – и лесными тропами и едва проторенными дорогами направился через лес за рекой, предварительно объяснив своим людям, что хочет объехать город кругом и напасть сзади на ту часть вражеского лагеря, где бился Льюкнар.
– Его поджимает время, – пояснил Рихард, – ибо вылазка с самого начала была отчаянной и безумной, хотя и необходимой.
Обходный маршрут он выбрал, чтобы наверняка соединиться с Льюкнаром. Если бы Рихард знал, что погони не будет – кто мог рассчитывать на смерть Борраса и столкновение между конницей и стрелками… – если бы он только знал это, то, конечно, не выбрал бы столь далёкий путь, а предпочёл более лёгкий маршрут.
Итак, султаны на шлемах и наконечники копий задевали ветви, орошая проезжавших под ними дождём, лунный свет играл на влажной листве, раскачивавшейся под налетавшими с моря порывами; трепеща крыльями, горлицы разлетались из леса.
Как часто скитался здесь Рихард в прошлые дни! Сколько мечтал он здесь о будущей славе! Какие книги прочёл он здесь – о любви и о славных деяниях тоже! Какие подвиги ему грезились… Впрочем, он действительно хотел совершить их, но теперь ему предстоял единственный и – возможно – последний. Посему, изгнав из памяти всё былое, он обратился мыслью лишь к предстоящему.
Приказав остановиться, он прислушался. Погони явно не было, и он повёл свой отряд из леса прекрасно знакомым ему путём к Воротам Святого Георгия – не забывая об осторожности, чтобы не прозевать атаку из лагеря осаждающих.
Спустя некоторое время они остановились ещё раз, но, услышав только далёкий шум стычки под стенами, которая не представляла опасности для его отряда, потом он уловил отголоски боя там, где находился Льюкнар, и другой звук, сразу же наполнивший сердце юноши надеждой, – далёкое то усиливающееся, то ослабевающее пение труб, несомое порывами юго-западного ветра, налетавшего с моря. Горны провозглашали победу и, наклонившись вперёд, Рихард прислушался, а потом зажёг пламя в глазах своих солдат, воскликнув: «Победа! Это Эдвин! Быстро к Льюкнару!»
И они поскакали к Воротам Святого Георгия. Когда до стана врага осталось несколько минут скачки, натянули поводья, чтобы кони влетели в битву, не запыхавшись. А потом начали крадучись подъезжать, производя, по возможности, меньше шума; наконец, оказавшись рядом, они увидели целое скопище врага, бурлящее вокруг маленького отряда… Льюкнар находился в отчаянном положении.
Тут предводитель выкрикнул:
– Я – Рихард! Постоим за Герту!
И единым напором, рассеивая врага направо и налево, они погрузились в огромное полчище, напрасно пытавшееся прорвать боевой порядок Льюкнара, который решил было пробиться к Восточным воротам на выручку сэру Рихарду, как он полагал, попавшему в беду и оказавшемуся сперва отрезанным от города, а потом оттеснённым к лагерю и окружённым.
Там, спешившись, его всадники встали широким квадратом и, оградившись тесно поставленными щитами, выставили вперёд огромные пики, словно зубы огромного зверя. Всадники короля Борраса – впрочем, уже не принадлежавшие ему – лишь тщетно тратили свои силы. Многие были убиты стрелами, камнями, посланными из пращей, и выпадами длинных копий. Тем не менее живые занимали места убитых, и всё сокращавшееся каре ещё держалось, когда Рихард повёл свою рать, прорубив себе путь к этим окровавленным копьям.
– Брат! – крикнул он Льюкнару. – Потерпим ещё немного, ибо Эдвин идёт от моря с победой, и мы должны дожить до неё.
Так, соединив оба войска, они построили более глубокий и широкий квадрат, расчистив для этого место парой отчаянных натисков.
Но люди их быстро падали под ливнем стрел, и Рихард и Льюкнар, измождённые долгой рукопашной, в перерывах боя прислушивались, выхватывая время от времени радостную нотку трубы… Они ещё надеялись, или хотели надеяться, – однако становилось ясно, что им придётся умереть до прихода подмоги.
Тут свистнула стрела, и Льюкнар, пошатнувшись, согнулся вперёд; полученная им рана не была смертельной, однако она смутила его. Почти в этот же миг толпа вокруг расступилась, и послышался крик: «Джерард! Джерард!»
Тут на окружённых ринулся новый полк – в надёжных панцирях, на великолепных конях; возглавлял врагов сам Джерард. Рихард даже не понял, как это случилось, однако они проломили жестокую изгородь из наконечников копий, и вдруг каждый из бойцов его оказался в одиночестве – или вместе с одним или двумя друзьями – посреди врага. Усталые бойцы сопротивлялись свежим, пешие бились с конными, надежды уже не оставалось.
И всё же даже оглушённый звуками битвы Рихард услышал, как ударили колокола на всех колокольнях, как радостно вскричали горожане. Лорд Эдвин высадился на сушу. И тут, словно бы обе-зумев оттого, что им вот-вот придётся погибнуть на глазах друзей, Рихард вскричал: «За Герту! Сопротивляйтесь, отважные молодцы, ко мне – все, кто может!»
Оставшись вместе с полудюжиной воинов, Рихард попытался собрать остальных; он отчаянно бился, но великий меч его с каждым ударом взлетал всё ниже, и вот Льюкнар увидел Рихарда посреди кольца павших врагов, меч его вспыхнул в последний раз, и Рихард, покрытый множеством ран, пал на землю и умер, наконец погрузившись в покой.
Льюкнар и сам получил тяжёлые раны; обессилев от боли и потери крови, он едва держался посреди отряда друзей… Падали уже и те немногие, что оставались рядом с ним… падали под мечом, топором и стрелой. Но тут, о! Распахнулись большие ворота. Крик («Эдвин – за Герту!») потряс всё вокруг, и свежие тысячи выехали на мост. Началась сеча, и горожанам удалось вынести тела – хотя бы Льюкнара и Рихарда.
Пираты были отброшены в лагерь, но не продержались там долго… Немедленно между их шатров пронеслась весть о том, что король Боррас погиб. Хуже того, закатилась луна, и едва побагровел восток через час после её заката новые копья сверкнули под первыми лучами солнца: это пришёл авангард победоносной армии лорда Хью, шедшей на выручку к прекрасному городу.
С ними покончено, отважные сыновья тех, кто вышел на запад! Боррас убит, Джерард убит, Эрвельт зарезан, жизнь оставляет тело Зибальда вместе с кровью; только Роберт бежал, но и он утонул в реке во время переправы.
«Коты» горят, петрарии рассыпались пеплом, весь лагерь в огне, а враги повсюду бросают оружие и просят пощады. И вот их уже нет: остались только убитые, раненые и пленники.
А вот и вестник, бледный и измученный, является перед Гертой и становится на колени.
– Государыня! У меня есть для тебя весть.
О, Герта! Ты уже слышала эти слова.
– Поспеши, добрый человек, – отвечает она, – ибо война заканчивается.
И улыбка, полная тихой радости, осеняет её бледное лицо.
– Три дня назад, – говорит он, – император попытался пройти через перевалы. Он сам и три его полководца погибли, и лорд Эдольф скоро будет здесь.
– Слава Богу! – отвечает она. – Но, бедный мой, чем же вознаградить тебя? Ах! Он побеждён сном…
Гонец пал перед ней, припав лбом к ногам Герты… Она протягивает руку, пытается поднять его… Он мёртв.
– Ну, а люди короля Борраса, пусть раненные, идут в наши госпитали, где их, быть может, научат любви, о которой они и не слыхали. А убитых пусть похоронят, пусть лежат они под землёй, под травой – между корней той земли, которую пришли покорять. А пленные пусть уйдут без оружия, но с едой на всю дорогу – пусть уходят к себе, за рубеж, и никогда более не тревожат добрую землю, чтобы с ними не случилось чего худшего.
Глава VЧто служанка Эдит увидела из седла боевого коня
Свежим утром во плоти – ибо дух её был далеко – восседала королева Герта посреди своих лордов и рыцарей, и среди радостных лиц лишь её одно оставалось спокойным и ясным, но и она была счастлива.
Тут в самую середину великого зала внесли Льюкнара, умиравшего от многих ран… Он не терзался от боли, душа его разлучалась с телом спокойно, словно бы предельно утомлённая жизнью.
Поднявшись с трона, Герта направилась навстречу носилкам, и тут затрепетали гобелены на стенах зала, и ветер ворвался в открытую дверь, и Герта очнулась, как бы вернувшись духом от Олафа.
Тогда посмотрела она на Льюкнара, как он и надеялся – так, как подобает королеве глядеть на своего верного подданного; прежде, замечая его, она ощущала некоторую неловкость – что-то вроде жалости, – и такое чувство было неприятно ей. В душе женщины менее постоянной, чем Герта, оно могло бы превратиться в любовь. Однако чувство это оставило королеву, и Льюкнар понял это по выражению её глаз.
Чуть приподнявшись, он с трудом проговорил:
– Королева Герта, я явился, чтобы проститься с тобой на малое время.
– Бедный Льюкнар, ты так любил меня!
– Нет, – возразил он, – счастливый Льюкнар, и я по-прежнему люблю тебя. Кто знает, быть может, настанут дни, когда всякий разочарованный влюблённый будет говорить так: «О! Если бы только я мог стать таким, как Льюкнар, павший за королеву Герту в прежние времена».
– Так и будет, – сказала королева. – Прощай, сэр Льюкнар.
О, с каким пылом пожал он её пальцы!
– Счастливый Льюкнар, – негромко пробормотал он, и со словами «Господи, в руки Твои…» погрузился в забытье.
Вскоре не отходившая от него Герта ощутила, что держит мёртвую руку. Высвободив свои пальцы, она сложила обе руки покойного на груди. После тело безмолвно вынесли, и по златотканым гобеленам вновь пробежал шорох – с ним унёсся вдаль и дух Герты.
Немного спустя, когда великое солнце поднялось повыше, запели трубы, и колокола ударили на всех колокольнях: пришёл Эдольф.
И конец сделался совсем близок.
В тот полдень на небе не нашлось ни облачка, стих ветер, и наступила великая ясность, а потом лёгкая дымка начала восходить от влажной земли, в которой растворяется всякое прекрасное создание.
Герта появилась из самой середины окружавших её на широком балконе и стала перед людьми – простоволосая и спокойная; и сердце каждого пронзило её чистое слово.
– Бог явил нам свою милость, друзья, – мы победили, и теперь я прошу вас отпустить меня, как вы обещали. Быть может, вы будете горевать о моём уходе и часто желать моего возвращения, но я не могу не уйти. И ухожу не только потому, что хочу: я не могу иначе. По-моему – нет, я уверена в этом, – так будет лучше и для меня, и для вас. Если я побуду королевой подольше, вы разочаруетесь во мне, хотя по любви и не станете говорить этого вслух.
Поймите! Я – просто Герта, крестьянская дочь, и вы любили меня так сильно лишь потому, что дух вашего покойного государя воплощался во мне. Но – останься я править – окажется, что я всего только Герта; посему я должна уйти. И если вы согласны, пусть Барульф – старый, но мудрый – станет теперь королём.
Она умолкла, и настало скорбное молчание, потом поднялся смущённый шум: плач и рыдания смешивались с пылкими возражениями… Герта же стояла на балконе, спокойно опустив руки; в ней уже угадывалась некая отстранённость. Потом она молвила:
– Примете ли вы Барульфа своим королём? Если примете, то скажите это, порадуйте меня. И прощайте.
Все закричали:
– Барульф! Храни Боже короля Барульфа!
О! Посреди поднявшихся криков она исчезла – словно ангел, являющийся с неба, когда Господь посылает его, и возвращающийся обратно, услышав зов Божий.
Герта шла по полю битвы; подобное место страшно для взгляда – это не луг, где колышутся ласковые травы и кивают очаровательные цветы.
Тем не менее она как будто бы не замечала всех ужасов. Ей сопутствовала служанка. Однако, не дойдя пятидесяти ярдов до кружка осин, посреди которого лежал Олаф, Герта велела спутнице остановиться и проследить за всем, что будет потом, чтобы после поведать народу.
И вот служанка опустилась на боевое седло, оставшееся посреди скорбного поля брани.
А Герта, поцеловав её, направилась к тем самым осинам, на ней вновь было прежнее крестьянское платье – без единого цветного камня и золотого украшения. Она лишь заплела свои чёрные волосы в две косы и увенчала голову венком из золотого очитка – такого, какой был на шлеме Олафа в день битвы. И когда она ступила между осин, молчание легло на землю, а когда тени деревьев укрыли её, с юга донеслось лёгкое дуновение и затрепетали лёгкие листья, дрогнула золотая дымка.
И хотя поле битвы превратилось в кровавую грязь, ныне засохшую, и прочие области его были усеяны разными жуткими штуками, в этом уголке сохранились живые цветы, и ничто не говорило о свежей могиле.
Тут и легла Герта, и синяя вероника коснулась её белой щеки. Дыхание оставило Герту, а тихий ветер ласково порхал над скрещёнными на груди руками.
Но Эдит, служанка её, представ перед королем Барульфом, его лордами и рыцарями, поведала им следующее:
– Когда я опустилась на высокое боевое седло, госпожа моя направилась вперёд, к кружку деревьев, и навстречу ей вышел государь Олаф – я видела его как живого; он обнял её, расцеловал в губы и обе щёки. А потом они долго гуляли вместе, говорили о чём-то, садились среди травы и цветов – ибо эта часть поля, милорды, не вытоптана, как всё остальное. Они то гуляли по полю, то, взявшись за руки, переходили от дерева к дереву. Но перед самым закатом я решила подойти к моей госпоже, вновь прикоснуться к её руке, и с трепетом подошла к осинам. И, о! Государя Олафа там больше не было, а моя королева бездыханной лежала среди цветов, скрестив на груди руки, а лёгкий ветерок, прилетевший от заходящего солнца, шевелил осиновую листву. Тогда я ушла.
И король вместе с рыцарями весьма удивился всему этому.
А потом люди поставили великий храм над местом, где лежали они, – в память о доблести Олафа и любви Герты. А вокруг понемногу вырос и город, прославившийся в поздние времена.
И всё же, как странно: храм этот, хотя люди возводили его с великой любовью и рвением, так и остался незавершённым – нечто велело строителям остановиться, не окончив поперечного нефа. Недостроенное здание могучим утёсом поднимается над городскими кровлями к небу – словно бы некогда эта скала, оставив родимые горы, пустилась в скитанья, да только, уступив мольбам жителей низменного края, навсегда осталась внизу среди тополей.