Воды Дивных Островов — страница 65 из 78

Тут девушка сказала:

– Отец, брат и Сиур, проводите меня в капеллу. Я хочу, чтобы вы были свидетелями моей клятвы.

Она сделалась бледной – побелели и лицо, и губы, и даже золотые волосы, но не потому, что от кожи её отхлынула кровь: они словно бы поблекли в каком-то яростном свете, словно бы исходившем из её сияющих глаз.

В безмолвии шли они за её фиолетовым платьем по низким коридорам, а потом вступили в крохотную капеллу, в ту ночь едва освещавшуюся луной, лучи которой пробивались сквозь три узеньких, как бойницы, окошка в восточной стене. Мрамора тут было немного; воинам-зодчим этой земли всегда не хватало времени на шлифовку плит. Тем не менее, даже в сумраке было заметно, что стены покрыты вырезанными из камня цветами, среди которых темнели лики ОТВАЖНЫХ – сработанные рукою не слишком искусной, но любящей, ибо камнерез следовал симпатии сердца. К блиставшему золотом алтарю нельзя было добавить и одной крупицы этого металла, а над невысокими колоннами нефа висели знамёна, отобранные у врагов мужами этого дома, щедрыми на золото и самоцветы.

Подойдя к алтарю, девушка взяла благословенную книгу, Священное Евангелие, находившееся на левой его стороне, а потом преклонила колена в недолгой молитве. Мужчины же почтительно остались позади. Потом она дала знак, и три меча сверкнули в лучах луны. Воздев клинки к небу, они склонили их перед алтарем, а Гизелла открыла книгу, где Господь Иисус был изображён умирающим на кресте – бледное тело на золотом фоне, – и сказала твёрдым голосом:

– О, Бог и Господь мой, принявший смерть за всех людей, помоги мне, ибо я отказываюсь не только от жизни, но и от счастья, и даже чести – ради народа, который люблю.

Тут она поцеловала бледный, окружённый золотом лик и вновь преклонила колена.

Но не успела она встать на ноги, не успела отойти от алтаря, как Сиур уже оказался рядом; он обнял девушку, прижал к груди, и она не противилась. А потом чуть отодвинулась и встала, положив руки ему на плечи.

Они ничего не сказали друг другу. Да и что можно было сказать? Кто знает слова, подходящие для подобного случая?

Отец и брат стояли возле них, более чем ошеломлённые подобной присягой. Наконец Сиур, подняв голову, громко воскликнул:

– Да простит мне Господь мою верность ей! Вы слышите меня, отец и брат.

Потом проговорила Гизелла:

– Да поможет мне Господь в этой нужде, ибо я верна Сиуру.

Отец и сын вышли, и, оставшись вдвоём, Сиур и Гизелла пребывали в великом трепете, со странной, неведомой доселе застенчивостью друг перед другом. Вздрогнув, Гизелла торопливо прошептала:

– Сиур, на колени! Молись, чтобы наши клятвы не оказались ложными.

– А разве такое возможно? – спросил он.

– Любимый, – шепнула она, – ты выпустил мою руку, сожми её крепче, иначе я умру.

Взяв обе руки девушки, он поднёс их к своим губам, потом ко лбу.

– Нет, Господь не позволит этого. Истина не бывает ложью, а ты сказала правду. Об этом можно не молиться.

Она ответила:

– Прости! Только… только в этом каменном храме слишком сыро и холодно даже сейчас, в разгар летней жары. Рыцарь Сиур, меня терзают тоска и тревога, преклони колена и молись.

Не отвечая, он долго глядел на Гизеллу, словно бы пытаясь воистину соединиться с нею, а потом молвил:

– Да, такое возможно, иначе ты не сможешь отказаться от всего.

Потом он снял со своего пальца тонкое золотое кольцо, разломил его надвое и, подав одну половинку Гизелле, спросил:

– Когда же они соединятся?

А потом они оставили капеллу и, словно во сне, шли по сверкающему огнями залу, где уже собрались рыцари… Ещё потом, словно бы намереваясь продлить этот сон, они сели, а рыцари провозглашали здравицы в честь обоих. И если бы кто-нибудь из людей провёл свою жизнь, исследуя глубины печали, даже если бы он погрузился в это занятие душою и сердцем и поседел, преследуя свою цель, даже в таком случае во всём мире не нашлось бы девушки более полной скорби, чем Гизелла.

После долгих колебаний они приняли её жертвоприношение.

Гизеллу облачили в алое с пурпуром платье, увенчали золотом и самоцветами, прикрыли вуалью золотые волосы… Но когда отряд рыцарей повёл девушку к выходу и брат ее, Эрик, держал обречённую за руку, каждый, кто видел лицо её, называл себя убийцей, ибо черты её были спокойны – ни слезинки, ни дрогнувшей жилки, ни тени печали, – только печать скорби, которой пометил её Господь и которую ей суждено было носить до конца дней своих.

И всё же никто не стал с пылом поддерживать её предложение; поначалу все, почти как один, сказали: «Нет, этого не может быть, уж лучше погибнуть, чем допустить такое».

Но сидя и произнося подобные речи, каждый, кто заседал в Совете, не мог не вспомнить о проклятии, о сожжённых женщинах, об искуплении за их горькую кончину; мысль эта возвращалась ко многим ритмическими отголосками старинной песни, памятной теперь уже скорей мелодией, чем словами… Будто прилетевшей откуда-то из далёкого прошлого, когда порывистый ветер, одолев сопротивление ветвей, засыпал гладкую лужайку звёздами каштановых листьев.

И вместе с тем каждого из присутствующих посещали мысли – отчасти мудрые и справедливые, отчасти эгоистичные: о собственной жене и детях… о детях, ещё не рождённых… и о старинном и покрытом доблестью имени… и о страданиях всех, кто боролся за то, чтобы древний край остался свободным.

И в сердцах их проснулась надежда – никогда не умирающая, но только дремлющая. «Мы ещё добьёмся свободы, – сказал каждый себе, – если только получим передышку».

И пока в голову им приходили подобные мысли и сомнения, посреди совета поднялся Сиур и молвил:

– Соотечественники, мысли ваши справедливы, но права и она; Гизелла добра и благородна, пошлём же её.

И бросив последний, полный глубокого отчаяния взгляд на окаменевшую фигуру любимой, вышел из зала совета… чтобы не упасть, чтобы не умереть прямо перед ними. Так говорил он тогда… Только смерть не сразу пришла к Сиуру, он прожил ещё много лет.

Все остальные поднялись со своих мест, а после, вооружившись, повели с собой облачённую в царственные одежды девушку по милым улицам, с каждой из которых видны были высокие горы, укрытые вуалью сосновых боров. Оставив всё родное, она уходила, чтобы стать венценосной владычицей в чужом мраморном дворце, подножия стен которого вырастают из волн изменчивого моря. Гизелла не могла, не смела думать; она боялась, что, обратившись к раздумьям, проклянёт свою красоту, проклянёт любовь вместе с Сиуром, понимая его правоту… Она боялась, что проклянёт самого Бога.

И потому изгнала, наконец, из головы все мысли, переступив все свои чувства, забыв о счастливом прошлом, отказавшись от каких бы то ни было надежд на будущее. И всё же, оставляя город под взглядами сосредоточенных и опечаленных мужчин, под женские рыдания, она обернулась однажды, невольно – словно какое-то бездушное создание, протянув руки к городу, в котором родилась, где жизнь с каждым днём приносила ей всё новые и новые радости и где впервые ощутила на своих плечах полные застенчивости руки.

Повернувшись спиной к родине, она принялась в холодной и рассудительной манере размышлять о том, зачем ей такая печаль, как бывало и прежде, когда ей досаждала какая-нибудь ерунда; о том, как вообще возможно выжить, испытывая подобную боль… Она усомнилась в том, что великая скорбь приносит горшую муку, чем маленькие печали; ей казалось, что при большом благородстве боль не острей, но продолжительней.

На половине пути к лагерю врага Гизеллу встретили слуги короля и расстелили перед ней золотую ткань, прикрывшую почву, на которой ещё недавно бушевало отчаянное сражение, – чтобы она не прикоснулась к оружию своих павших соотечественников и останкам этих храбрецов.

Так, посреди пения труб, они явились к шатру короля, который, стоя у входа, приветствовал свою будущую невесту – благородный муж, любезный сердцем и добрый взглядом. Когда она подошла ближе, к лицу его прилила алая кровь, и, более не оглядываясь, она склонилась перед ним до земли… Она стала бы на колени, но король обнял и поцеловал её, и лицо Гизеллы утратило бледность, а с восторгом глядевший на неё король не заметил печати, оставленной на лице девушки скорбью, столь явной для собственного её народа.

Трубы запели снова, соединившись в общем порыве, от которого затрепетал и сам воздух, а солдаты и лорды дружно вскричали:

– Ура Гизелле, Королеве-Примирительнице!

* * *

– Пойдем, Гарольд, – сказал прекрасный золотоволосый мальчишка, обращаясь к другому, своему младшему брату. – Пошли, а Роберт пусть останется у наковальни. Пойдём покажем нашей благородной матушке эту прекрасную вещь. Милый оружейник, прощай.

– Значит, вы к королеве? – спросил оружейный мастер.

– Да, – ответил мальчик, с восторгом глядя в полное рвения мужественное лицо.

– Подожди, дай-ка ещё погляжу на тебя; ты так похож на одну девушку, которую давным-давно я любил у себя на родине. Побудь здесь ещё немного, пока твой брат не соберётся идти вместе с тобой.

– Хорошо, я останусь и обдумаю то, что ты говорил мне… Похоже, мне придётся впредь думать только об этом… до конца дней своих.

Мальчик сел на старую расплющенную наковальню, и ясные глаза его словно бы заглянули в некую страну мечтаний. Благородное видение парило перед ним: окружённый братьями и друзьями, он сидел на престоле, справедливейший из земных королей, окружённый любовью самого преданного из всех народов. Он принимал посланников стран, вновь обретших некогда несправедливо утраченную независимость… И повсюду царили любовь и мир, правосудие и справедливость.

Увы! Он не знал, что столь долго задерживавшемуся отмщению должно было совершиться при его жизни; не знал и того, как трудно восстановить то, что складывалось век от века, а не за несколько лет. И всё же жизнь ещё была доброй, хотя и не столь прекрасной, как в мечте.

Наконец от мечтаний его отвлёк брат-близнец Роберт: