блистающее отвагой лицо Свенда. Волна золотых волос стекала из-под шлема его, лёгкая, едва заметная улыбка лежала на устах, свидетельствуя о спокойной уверенности, переполнявшей сердце, в глубинах которого обитала.
А вся просторная площадь, все окна и даже крыши домов исчезали под встревоженным морем несчётных лиц – белая пена на бурлящей воде разноцветных одежд… Говор людской напоминал первый порыв урагана над бором, там и сям поблескивали наконечники копий – словно последние солнечные лучи, пробившиеся над лесом сквозь чёрное грозовое облако. Скоро сверкать над этим лесом могучей молнии.
Временами ропот становился громче, и из сердца толпы вырывался свирепый, хриплый, терзающий, потрясающий ропот, в странном диссонансе твердивший: «Война! Война! Дай нам войну, о король!»
Наконец, Свенд шагнул вперёд, спокойные руки его скрывал длинный плащ. Чуточку пошире улыбнувшись, он вскричал, без всякого труда заглушив рёв толпы:
– Слушайте, люди! Провозглашаю войну всему уродливому и жестокому, мир прекрасному и доброму. Никакой войны с людьми моего брата.
Тут один из тех, что были без шлемов, – украдкой, обходным путём добравшийся до Свенда, – занёс руку и ударил его кинжалом… Спокойно выпростав из-под плаща сверкающую правую руку, Свенд ударил, и предатель, стеная, повалился на землю со сломанной челюстью.
Ещё один из толпы выкрикнул:
– Эй, убийца Свенд, ты убиваешь нашу добрую знать, как отравил короля, своего отца. Вместе со своими лживыми братьями ты собираешься угнетать нас памятью этой чёртовой ведьмы, своей матери.
Тут улыбка оставила и черты, и сердце Свенда, и со всей суровостью он сказал:
– Слушайте меня, о люди! В прошлом, мальчишкой, я всё время мечтал сделать вас добрыми, а раз добрыми, значит, и счастливыми – как только стану править над вами. Но годы шли, и мечта моя таяла; яркие краски её вылиняли и поблекли с приближением зрелости; тем не менее, да будет Господь мне свидетелем, я всегда пытался сделать вас верными и справедливыми, уже почти не надеясь на это. Я решил снести всё и остаться с вами, даже если вы останетесь неправедными лгунами, – ради тех немногих, кто по-настоящему любит меня. Но теперь, охваченные наведённым Богом безумием, зная, как недалеко отмщение, поторопитесь вы извергнуть из вашей среды всё доброе и верное сердцем. Ещё раз: что выберете вы – войну или мир?
Добрых и низких, море страстных лиц и изменчивых красок разделила просторная терраса, холодная, белая и спокойная, со всеми её несчётными изваяниями. И на время настало молчание.
Наконец, раздался вопль, запели стрелы, зазвенели панцири тех, кто был на террасе… Получив сильный удар по шлему, принц Харальд чуть пошатнулся.
– Значит, война? – В гневе вскричал Свенд, и голос его показался раскатом грома, после молнии ударившей в башню замка. – Война? Кто за Свенда? Люди добрые и верные, собирайтесь вокруг короля. Сыновья Золотоволосой, покажем этим людям истинную войну.
Тут он сбросил свой чёрный плащ, и из ножен вылетели семь мечей – сталь от яблока* до острия, на клинках которых пылали два слова, выведенные причудливыми буквами: «НА ЗАПАД».
И тогда всё вокруг озарилось сталью, и под грохот камней и свист стрел начался путь братьев к закату.
На залитых кровью улицах стонали и сквернословили; невысокие волны кровавыми языками слизывали кровь, стекавшую с гранитного причала.
И те, кто оставались на берегу, следили за тем, как один за другим отходили от берега корабли маленького флота Свенда. Он взял с собой на борт десяти кораблей лишь тех, кто молил об этом – в самый последний миг, терзаемых ранами, умирающих. Так было даже лучше, ибо лишь в последние мгновения вспоминали они о добре… о том, как хорошо быть среди верных.
Те же надменные, кто остался на берегу, угрюмые, неукротимые, терзаемые кошмарным и непонятным ужасом, худшим, чем сама смерть или вконец рассвирепевшая боль, видели, как все корабли радостно выходили из гавани под надувшимися парусами, вздымая весла, под счастливую песню тех, кто был на ладьях. Корабль Свенда шёл последним.
Ещё они видели, как, сняв шлем, преклонил он колена на палубе, как все вокруг убрали при этом в ножны клинки. И принц Роберт, взяв из рук Свенда причудливую корону, возложил её на голову коленопреклонённого брата, а тот всё стоял на коленях, пока корабль, удалившись от берега, не растворился в дымке. И никто из людей не видел больше Свенда и его братьев.
На этом кончается написанное Вильямом-англичанином, но позже – ночью – он обнаружил некую хронику, где было сказано:
«Весной мая пятьсот пятидесятого года, по смерти благого короля Свенда, добрые рыцари, отправившись на восток, высадились в гавани неизвестной земли. Там они обрели много кораблей, прочных, но странных, как бы работы старинных мастеров. Но не горели в этом городе маяки, направляя мореходов, не было слышно колокольного звона и песен, хотя город был велик и имел много добрых башен и дворцов. Ступив на сушу, они обнаружили – как ни трудно в это поверить – на причалах и улицах множество людей, мёртвых или стоявших без движения. Все они были белы, как только что высеченные из песчаника, – тем не менее, это были не статуи, но настоящие люди, ибо некоторые несли на себе жестокие раны, обнажавшие внутренности и строение плоти, жилы и кости.
Более того, улицы были влажны от крови, что обагряла волны у пирсов, капая с камня огромными каплями.
Увидев всё это, добрые рыцари нисколько не усомнились в том, что видят тяжкую кару, обрушившуюся на этот народ за грехи. Посему, войдя в церковь того города, они вознесли к Богу молитву о прощении сих людей, после чего, вернувшись на корабли, отправились прочь, немало удивляясь увиденному.
И я, Джон, написавший сию историю, видел всё это своими глазами».
Низшая земля
В сих древних повестях – чудесных, многословных –
Мы слышим о героях, доблестных и благородных,
О радостях, возвышенных победах, о горестных несчастиях и бедах,
О благородстве, мужестве, боях и всяческих волшебных чудесах.
Глава IБорьба в миру
А вы знаете, где она – Низшая Земля?
Я давно искал её, эту Низшую Землю, ибо там впервые увидел свою любовь.
В первую очередь, мне бы хотелось рассказать вам, как я нашёл её, но подступившая старость сделала слабой мою память. Подождите, позвольте подумать – быть может, я и вспомню, как всё это произошло.
Да, в ушах моих над унылыми равнинами всё поют и поют трубы, а слух и зрение до сих пор полны конского топота, копий, звона и блеска стали, оскаленных ртов, стиснутых зубов, криков, воплей и проклятий.
Как случилось, что доселе никто не находил её, ведь она близко от наших краёв! Но разве у нас есть время на поиски её или вообще чего-нибудь доброго, когда ото всех сторон нас осаждают такие насущные и необходимые заботы… заботы о великих вещах, колоссальных вещах, о, мои братья! А точнее – о пустяках, но кто же из людей понимает это?
Жизни, проведённые в суете, в старании сделать другого несчастным, в горестном непонимании сердечных устремлений ближних и далёких; жизни, отданные стремлению сделать несчастными тех, кого Господь не творил несчастными… Увы, увы! У кого из нас есть возможность отыскать Низшую Землю? У нас нет времени даже на поиски.
И всё же, кто не мечтал о ней? Кто, полагая себя несчастным – зная, что это всего лишь мечта, не ощущал вокруг своих ног прохладные волны, розы на собственном челе, не слышал ухом шёпота ветерков Низшей Земли в ветвях её лип и буков?
Итак, звали меня тогда именем Флориан. И принадлежал я к дому Лилии, как и отец мой – Лорд, а потом старший брат мой – Арнальд. И звали меня Флорианом де Лилейсом.
После, когда умер мой отец, разыгралась усобица между домом Лилии и Алым Харальдом, и вот её история.
Леди Сванхильда, мать Алого Харальда, осталась вдовой, имея на руках единственного сына. Когда же она, женщина княжеской крови, пригожая и свирепая, провела во вдовстве два года, король Уррейн прислал за ней, требуя согласия на брак. Помню, тогда, мальчишкой, я видел выезжающую из города кавалькаду, многие юные рыцари и сквайры прислуживали Леди Сванхильде в качестве пажей, и среди них был Арнальд – мой старший брат.
Я смотрел из окна и видел, как он шёл возле её лошади в весьма изящном белом с золотом костюме. Но вышло так, что брат мой споткнулся, а вместе с другими он нёс над головой этой дамы золотой полог, сразу провисший так, что даме этой пришлось нагнуть голову, но золотая парча всё же зацепилась за один из длинных и тонких золотых цветков, венчавших её корону. Она побагровела от гнева, и по гладкой коже лица вдруг разбежались морщинки, как на деревянной личине. Вцепившись левой рукой в наряд, она яростно дёрнула, раздирая уток и основу*. На зубце осталась целая прядь, но, посмотрев сквозь растрепавшиеся нити, Сванхильда привстала, а потом ударила моего брата позолоченным скипетром прямо по лбу… Красная кровь потекла на его одежду, однако, побелев как мел, брат не сказал ни слова, хотя был наследником дома Лилии. Моё маленькое сердце наполнилось гневом; я поклялся отомстить, как сделал тогда и он сам.
Пробыв королевой три года, Сванхильда переманила на свою сторону многих рыцарей и лордов короля Уррейна, убила мужа во сне и стала править вместо него. Сын же её, Харальд, возмужал и сделался могучим и известным рыцарем к тому времени, как я впервые надел панцирь.
И вот, однажды ночью, уже засыпая, я почувствовал, что к лицу моему прикоснулась ладонь. Вскочив в постели, я увидел возле себя Арнальда в полном доспехе.
Он сказал:
– Флориан, подымайся и вооружайся.
Так я и поступил, но только не надел шлем – как и брат мой.
Он поцеловал меня в лоб, и губы его показались мне горячими и сухими; а потом принесли факелы, и я смог разглядеть его лицо: оно было очень бледным. Брат сказал:
– Помнишь ли ты, Флориан, что случилось шестнадцать лет назад? Прошло много времени, но я не забыл и не забуду тот день – если только случившееся тогда не изгладит нынешняя ночь.
Я понял, о чём он говорит, и весьма возликовал при мысли о мести – ибо был гневен сердцем, а посему не отвечал, только прикоснулся ладонью к его губам.
– Хорошо, Флориан. У тебя отменная память. Пойми, я ждал очень долго и сперва говорил себе, что прощаю её; но когда пришла весть о гибели короля и о её бесстыдстве, я решил подождать знаменья: если Господь не покарает её за некоторое число лет, значит, Он назначает меня исполнителем своей кары. Два года я следил и следил, отыскивая возможность, и вот она, наконец, представилась, ибо королева ночует сегодня – в самый канун Рождества – в крохотном укрепленном городке у границы, не более чем в двух часах скачки отсюда. Охрана невелика, ночь выдалась бурная… Более того, приор некоего монастыря, что находится снаружи, у самых стен, – мой надёжный друг в этом деле, ибо она учинила жестокую несправедливость и над ним. Во дворе внизу меня ждут сто пятьдесят рыцарей и сквайров, люди верные и надёжные… Одно мгновение, и в путь.
Тут оба мы преклонили колена и помолились Богу, дабы Он отдал её в наши руки.
В тот день мне впервые предстояло воспользоваться в гневе острым мечом, и я радовался под глухой гром конских копыт, пронзавший свирепую ночь.
Часа через полтора мы пересекли границу, а ещё через полчаса отряд остановился в лесу возле Аббатства, а я с несколькими людьми подъехал к монастырским воротам и четырежды ударил в них рукояткой меча, топая каждый раз ногой о землю. Долгий, негромкий свист ответил мне изнутри – я должным образом отозвался; тут калитка открылась, и из неё вышел монах с фонарем. Человек этот – в самом расцвете сил, высокий, могучий – поднёс фонарь к моему лицу, улыбнулся и проговорил:
– Знамёна обвисли.
Я произнёс отзыв:
– Султана обрубили.
– Хорошо, сын мой, – сказал он. – Лестницы внутри, но я не стану приказывать братьям вынести их. Они терпеть не могут ведьму, однако же боязливы.
– Не важно, – ответил я. – У меня есть с собой люди.
Они вошли и принялись брать на плечо высокие лестницы: приор хорошо потрудился.
– Вот увидишь, сын мой, они окажутся как раз нужной длины.
Весёлый и приятный человек… Трудно поверить, чтобы монах мог лелеять в сердце столь яростную ненависть… Однако лицо приора странным образом потемнело, когда ему случилось упомянуть имя королевы.
Когда мы собрались уходить, он вышел и остановился возле ворот; поставив фонарь на землю, он внимательно вгляделся в ночное небо и сказал:
– Ветер стих, с каждым мгновением снежные хлопья становятся меньше и реже, через час подморозит и прояснится. Всё зависит от того, насколько полной окажется неожиданность… Подожди-ка минутку, сын мой.
Усмехнувшись, он направился прочь и скоро вернулся с парой крепких монахов, они бросили свою ношу к моим ногам – белые стихари, сколько их было в обители.
– Вот, поверь старику, повидавшему достаточно сражений во времена плотской жизни. Пусть те, кто полезет на стены, наденут белое поверх панцирей… Тогда их, во всяком случае, будет не так заметно. Господь да сохранит твой меч острым, сын мой.
Так мы расстались, и, когда я увидел Арнальда, брат одобрил выдумку приора. Посему мы решили, что я возьму тридцать человек, а с ними старика-сквайра из нашего дома, умелого в военном искусстве, тихо взберусь на стену и открою ворота для всех остальных.
Так мы и поступили, только сперва, негромко пересмеиваясь, облачились в стихари и прикрыли ими лестницы. Медленно и осторожно подбирались мы к стене; ров замёрз, и лёд покрылся толстым слоем снега. Можно было рассчитывать на беспечность стражников, ибо никто из них не позаботился расколоть лёд во рву. Тут мы прислушались – но не услышали даже звука; Рождественская полунощная месса давно завершилась, было около трёх часов ночи, луна уже проглядывала сквозь облака, и снег почти прекратился – каждое мимолётное облако наделяло нас теперь разве что парой-другой снежинок. Ветер негромко вздыхал, огибая круглые башни, сделалось холодно, ибо погода повернула к морозу. Мы прислушивались какое-то время – наверное, с четверть часа, – а потом по моему знаку люди осторожно подняли лестницы, поверху обёрнутые шерстью.
Я отправился первым, старый сквайр Хью замыкал. Бесшумно поднявшись, мы собрались наверху стены, а потом, опустив лестницы с помощью длинных верёвок, извлекли топоры и мечи из-под складок церковных одежд и отправились вперёд – к ближайшей башне… Дверь в неё оказалась открытой, в очаге верхнего помещения тлели уголья – там никого не было. Миновав его, мы отправились вниз по круглой лестнице. Я шёл первым, поближе перехватив топор.
«Что, если нас сейчас остановят? – подумал я и захотел вернуться на воздух. – Что, если внизу все двери будут заперты».
Минуя второй сверху этаж, мы услыхали внутри чей-то громкий храп; осторожно заглянув внутрь клетушки, я увидел в постели рослого мужа, длинные чёрные волосы его рассыпались по подушке и даже касались пола. Обратив нос к потолку и открыв рот, он, казалось, погрузился в самый глубокий сон, так что мы не стали убивать его. Хвала Господу! Дверь оказалась открытой, и, даже без шепотка, не замедляя шага, мы вышли на улицу – на ту сторону её, куда намело сугробы, ведь одежды наши были белыми, а дувший целый день ветер залепил снегом карнизы и стены домов, и дерево, и грубый камень, почти не оставив тёмного пятна. Так, невидимые и неслышные благодаря снегу, пробирались мы вперёд, пока не остановились в ста ярдах от ворот и караулки. А остановились мы потому, что услышали чей-то голос, выводивший:
Королевы Марии злат-ясен венец,
Короля Иосифа ясен и ал,
Но Иисусовой короны алмазный свет
Все углы вертепа освещал.
Итак, караул всё-таки выставили; вот и часовой поёт, чтобы отогнать нечистых духов. Но к бою! Мы подошли ещё на несколько ярдов и остановились, чтобы избавиться от монашеских одежд.
Семь корабликов на небе синем;
Парус бел, ал флажок, ясен путь…
Семь планет подплывают, чтоб всем им
Лечь звёздами на белую грудь.
Тут он, должно быть, заметил движение чьего-то опадавшего на землю стихаря, потому что копьё вывалилось из его руки и он остолбенел с открытым ртом, представляя себе крадущийся к нему призрак; наконец, вернув в сердце отвагу, он взревел, как десяток молодых бычков, и бросился в караулку.
Мы последовали за ним без особой спешки и оказались возле двери вовремя: дюжина повысыпавших из неё наполовину вооружённых ратников попала как раз под наши топоры. Ну, а пока мои люди расправлялись с ними, я протрубил в рог, а Хью вместе с кем-то ещё отодвинул засов и запор и распахнул ворота настежь.
Тут караульные внутри дома сообразили, что попались в ловушку, и начали проявлять признаки шумного смятения, посему я оставил у ворот Хью с десятком людей – на случай, если стражники всё-таки проснутся и вооружатся, – а сам отправился дальше со всеми остальными людьми. Пока мы убивали тех, кто не желал сдаваться, явился Арнальд с остававшимися при нём; они привели с собой наших коней… Тут все враги сложили оружие! Мы пересчитали пленников, их оказалось более четырёх двадцаток. Не зная, как поступить с ними – ибо охранять такое войско у нас не хватало людей, а убивать их было бы низко, – мы отправили на стену нескольких лучников и, выставив пленников за ворота, велели им уносить ноги, подкрепив предложение несколькими пущенными вдогонку стрелами… Не зная нашего числа, они не стали упрямиться.
После, увидев над своей головой занесённые топоры, один из пары пленных, которых мы оставили при себе, сообщил нам, что люди доброго городка не станут своей волей сражаться с нами, потому что испытывают к королеве одну только ненависть; ещё они сказали, что она находится во дворце под охраной пятидесяти рыцарей и кроме них никто в городке не станет сопротивляться нам. Поэтому, взяв копья в руки, мы отправились прямо ко дворцу.
Мы не успели далеко отъехать, когда впереди послышался топот приближающихся всадников, и вскоре они выехали из-за поворота длинной улицы. Заметив нас, они в изумлении натянули поводья и остановились.
Мы же, не замедлив шага и на мгновение, бросились навстречу им с воплем, в который я вложил весь свой пыл.
Не желая бежать, они опустили копья и ожидали нас, стоя на месте. Я не попал в намеченного рыцаря, а точнее – попал ему в самый верх шлема, однако конь мой скакал вперёд, я вдруг ощутил удар, заставивший меня пошатнуться в седле, и рассвирепел. Противник успел угодить мне по рёбрам – рука моя была поднята, но плоской стороной меча.
Обезумев от ярости, я повернулся и, буквально навалившись на него, схватил за шею обеими руками и выбросил из седла под копыта коней. Гневно выдохнув, я услыхал возле себя голос Арнальда:
– Отличная победа, Флориан.
Между стальных шлемов мелькало его суровое лицо – ибо он принёс обет всегда сражаться с непокрытой головой в память о полученном тогда ударе. Громадный меч его выписывал широкие дуги, шипя в воздухе, словно существо живое и довольное.
Тут счастье наполнило мою душу, и я всем сердцем отдался битве, а огромный топор в моей руке казался легоньким молоточком… Враги наши падали, как трава, и мы перебили всех, потому что рыцари эти не желали бежать или сдаваться, но стойко умирали на своём месте. Здесь мы потеряли около пятнадцати наших людей.
Наконец, мы добрались до дворца, ворота которого стерегли несколько вооружённых конюхов и подобного им сброда. Некоторые сразу бежали, других мы взяли в плен; один из захваченных умер в наших руках просто от ужаса – не получив и небольшой раны… Должно быть, решил, что мы съедим его.
У пленников мы узнали, где находится королева, и направились в большой зал.
Там Арнальд сел на высокий престол и положил перед собою обнажённый меч. По обе стороны от него сели рыцари – сколько нашлось для них места, остальные окружили их. А я, прихватив с собой десяток людей, отправился за Сванхильдой.
Я сразу нашёл её: королева сидела в роскошной палате в полном одиночестве. Увидев её, я готов был пожалеть Сванхильду – в таком унынии и отчаянии она находилась… Поблекла и красота её, и глубокие морщины прорезали кожу. Но едва я вошёл, она узнала меня, и лицо её исказила столь бесовская ненависть, что жалость моя преобразилась в ужас.
– Рыцарь, – спросила она, – кто ты такой и чего хочешь, столь бесцеремонным образом являясь в мои покои?
– Я, Флориан де Лилейс, явился, чтобы проводить тебя в зал суда.
Она вскочила – прямо девчонка с виду.
– Проклятье и тебе, и всему твоему роду… Вас-то я ненавижу горше, чем кого бы то ни было на свете… Стража! Стража!
Королева затопала ногами, жилы на лбу её вздулись, округлившиеся глаза сверкали… Словно бы обезумев, она всё топала и звала стражу.
Потом, наконец, она вспомнила, что находится в руках врагов, села, прикрыла лицо ладонями и пылко разрыдалась.
– Ведьма… – бросил я сквозь стиснутые зубы, – ты пойдёшь сама или мне придётся отнести тебя в большой зал.
Она не хотела идти и оставалась на месте, теребя своё платье и терзая волосы.
Тогда я приказал:
– Свяжите её и отнесите вниз.
И то было исполнено.
Войдя, я поглядел на Арнальда. На суровом бледном лице брата не было видно радости – лишь решимость, ибо он уже принял решение.
Её посадили на стуле посреди зала – напротив помоста.
Брат сказал:
– Флориан, пусть её развяжут.
Когда это сделали, она подняла взгляд от пола и обдала нас презрением, словно давая понять, что примет смерть – как положено королеве.
И вот Арнальд встал и проговорил:
– Королева Сванхильда, мы считаем тебя виноватой и осуждаем на смерть, однако ты – королева и принадлежишь к благородному роду, а потому примешь смерть от моего рыцарского меча. Я даже приму на себя укоризну за убийство женщины, ибо не позволю никакой другой руке нанести этот удар.
Тут она молвила:
– Лживый рыцарь, покажи мне приговор – от Бога, человека или дьявола.
– Этот приговор от Бога, Сванхильда, – сказал брат, поднимая меч. – Слушай! Шестнадцать лет назад, когда я едва-едва заслужил шпоры, ты ударила меня, опозорив перед всем народом. Ты прокляла меня, и проклятие было намеренным. Люди дома Лилии, какое наказание положено за это?
– Смерть! – ответили все.
– Слушай ещё! После ты убила моего кузена, своего мужа, самым подлым и предательским образом, пронзив его горло, когда закрытые во сне глаза его были обращены к звёздам на пологе. Люди дома Лилии, какое наказание положено за это?
– Смерть! – ответили все.
– Ты слышала их, королева? Вот тебе и приговор от людей; что же касается дьявола, я не чту его, чтобы исполнять его приговоры. Однако, судя по твоему лицу, даже он, наконец, оставил свою подружку.
Так, наверно, и было, потому что тут вся гордость оставила Сванхильду: повалившись на пол, она принялась со стонами кататься и рыдать, как дитя, роняя слёзы на дубовые половицы. Она вымаливала хотя бы месяц жизни… А потом подобралась ко мне и, не поднимаясь с колен, принялась молить, заливая влагой подбородок.
Поёжившись, я отступил: незачем стоять рядом с гадюкой. Я мог бы пожалеть королеву, прими она смерть с отвагой, но чтобы такая особа скулила и визжала… Тьфу!
Тут с возвышения донёсся жуткий голос Арнальда:
– Пусть настанет конец всему этому.
С мечом в руках он направился к ней по залу; королева поднялась с пола и застыла, нагнувшись, подняв плечи… Чёрные глаза её сверкали, как у готовой к прыжку тигрицы. Но когда брат оказался шагах в шести от Сванхильды, нечто во взгляде его или зловещий отблеск меча в свете факелов вселили в неё смятение. Всплеснув руками, она завизжала и заметалась по залу. На лице Арнальда не проступило ни капли презрения, ни одна черта на лице его не переменилась. Он только сказал:
– Приведите её сюда и свяжите.
Кто-то из наших подошёл к ней, но она бросилась на этого человека, ударила головой в живот и, пока он разгибался, сорвала меч с его пояса и рубанула по плечам. Многих успела она ранить, прежде чем её схватили.
Потом Арнальд подошёл к креслу, к которому её привязали, занёс меч, и наступило великое молчание.
Тогда он сказал:
– Люди дома Лилии, оправдываете ли вы мой поступок, следует ли ей умереть?
Немедленно одобрительный крик прокатился по залу, но прежде чем стихли отголоски его, меч завершил движение, и эта тварь, королева Сванхильда, разлучилась с сим миром, ибо не случалось Арнальду нанести более точного удара в битве. После он обернулся к тем немногим слугам, что оставались во дворце, и молвил:
– Теперь ступайте с нею; похороните эту проклятую женщину, ибо она – дочь короля.
А потом обратился к нам:
– Теперь, рыцари, по коням и в путь, чтобы мы могли к рассвету вернуться в наш добрый город.
Поднявшись в сёдла, мы отъехали.
Странным получилось то Рождество, ибо около девяти утра Харальд приехал в оставленный нами город и потребовал отмщения. Он сразу же направился к королю, и тот обещал ещё до заката рассудить это дело. Тем не менее король чего-то опасался, потому что у каждого третьего на улице среди всех встречных был синий крест на плече, а за лентой шляпы торчало изображение лилии, вырезанной или нарисованной. Синий крест и лилия – знаки нашего дома, де Лилейсов. Мы видели, как Алый Харальд проезжает по улицам, держа перед собой белое знамя, якобы свидетельствовавшее о его мирных намерениях… Однако думал он совсем не о мире.
И в тот раз его впервые назвали Алым Харальдом, потому что плечи его прикрывало огромное алое полотнище, тяжёлыми складками ниспадавшее на круп коня и спускавшееся ниже. Потом он проехал и мимо нашего дома – ему показали – с его резным мрамором и решетками… Крепость более надёжную, чем многие замки, высящиеся на вершинах гор… Нависающие бойницы его отбрасывали густую тень на стену и улицу, а над высокой башней горделиво реет наше знамя – голубой крест на белом фоне, а рядом четыре белых лилии на синем. Из всех окон смотрели лица, у всех бойниц были люди, посему Харальд повернулся и, привстав в стременах, погрозил кулаком нашему дому. Тут ветер загнул уголок алой ткани и, прикрыв ею лицо Харальда, спутал чёрные волосы и лёг на рот. В гневе дёрнул он и за ткань, и за волосы.
Тут от основания до маковки нашего замка пролетел могучий возглас презрения и победы.
После Арнальд велел крикнуть на улицах, чтобы все, кто любит добрый дом Лилии, собирались на мессу в церкви Святой Марии, что неподалёку от нашего дома. Храм этот вместе с Аббатством принадлежал нашему роду, мы всегда назначали аббата – и пользовались правом трубить во все трубы, когда на литургии поют «Gloria in Excelsis…»[6]*. Собор наш был самым большим и прекрасным в городе; его венчали две чрезвычайно высокие башни, которые путник замечал издалека – ещё не завидев самого города и прочих церквей. В одной из башен располагались двенадцать больших колоколов, названных в честь каждого из двенадцати апостолов, и имя это было вычеканено на каждом из них: «Пётр», «Матфей» и так далее. В другой башне находился только один колокол, много больший, чем все остальные, и носивший имя «Мария». В колокол этот ударяли только тогда, когда нашему дому грозила большая беда; надпись на нём гласила: «Мария бьёт – земля дрожит». Отсюда пошёл и наш боевой клич – «Мария бьёт»; и не без оснований: во всяком случае, после того, как Мария прогрохотала в последний раз, к вечеру пришлось хоронить четыре тысячи тел, не нёсших на себе ни креста, ни лилии.
Посему Арнальд приказал мне сказать аббату, чтобы в Марию ударили за час до мессы.
Опираясь на моё плечо, стоявший рядом со мной в башне аббат смотрел, как двенадцать монахов налегают на веревки. Колокол в сумрачной выси чуть дрогнул, потом шевельнулся, дюжина звонарей пригнулась к земле, и вдруг рёв потряс башню от маковки до основания; взад и вперёд ходило колесо, обращая «Марию» раструбом то к земле, то к сумрачному конусу шпиля, пронзённого столбами света из слуховых окошек.
Громовой звон подхватывал ветер и уносил в сельский простор; услышав зов «Марии», добрый человек прощался с женой и ребёнком, забрасывал щит за спину и отправлялся в путь, положив копьё на плечо. И не один раз на пути к доброму городу затягивал он пояс потуже, чтобы идти быстрее, так долго и яростно гремела «Мария».
Словом, колокол ещё не перестал созывать народ, а все дороги были полны вооружённых людей.
Однако перед всеми дверями собора Святой Марии стоял рядок латников с топорами; когда кто-нибудь намеревался войти в церковь, первые двое поднимали над его головой свои топоры и спрашивали:
– А кто вчера вечером перепрыгнул через луну?
Того, кто отвечал наугад или же отмалчивался, они заворачивали назад, и все они по большей части охотно покорялись – некоторых же, пытавшихся пробиться силой, рубили на месте… Однако тот, кто был другом дома Лилии, отвечал:
– Мария и Иоанн.
К началу мессы храм уже наполнился людьми, в нефе и трансепте* собралось около трёх тысяч сторонников нашего дома – все при оружии. Однако мы с Арнальдом, сквайр Хью и кто-то ещё оставались под золотым балдахином возле хоров, пока аббат служил мессу, покрыв митрой голову. Тем не менее, мне показалось, что его священническое облачение скрывает под собой и ещё кое-что… В тот день аббат выглядел толстяком… Он-то! Высокий и худощавый…
Ну, а когда запели «Kyrie»[7], кто-то закричал от противоположной стороны собора:
– Милорд Арнальд, снаружи убивают наших людей!
Воистину, вся площадь вокруг была забита людьми, не сумевшими войти внутрь из-за давки, и они уже опасались того, что могло вот-вот произойти.
Тут аббат отвернулся от алтаря и взялся за завязки своего богатого облачения.
Перед нами расступились, образовав дорожку к западной двери. Я надел шлем, и мы отправились вдоль нефа, и тут голоса монахов вдруг смолкли. На хорах послышались лязг стали и гудение голосов… Повернувшись, я увидел, как лучи полуденного солнца вспыхнули на сброшенных на пол золотых священнических облачениях и прикрытых панцирями плечах священников.
Мы остановились, дверцы хоров распахнулись, и аббат вышел первым во главе собственного войска, уже начинавшего псалом «Exsurgat Deus»[8]*.
Когда мы подошли к западной двери, за той и в самом деле бурлила толпа, однако до смертоубийства ещё не дошло, хотя площадь блистала сталью. Алый Харальд и король привели против нас свой отряд. Наши люди, оттеснённые к стенам домов и в углы площади, пытались пробиться к дверям или исходили яростью, призывая к бою… Одни были бледны, гневные лица других багровели от прихлынувшей крови.
Тут Арнальд обратился к окружавшим его:
– Подымите меня.
Тогда четверо положили на две пики большой щит и подняли на нем моего брата.
Король был без шлема, и седые волосы старика спускались за его спиной к седлу. Коротко стриженные волосы Арнальда светились кровью.
Тут ударили все колокола. А потом король воззвал:
– О, Арнальд из рода Лилейсов, готов ли ты уладить эту ссору по Божьему суду?
И, вскинув горделиво голову, Арнальд ответил:
– Да.
– Как и когда? – вопросил король.
– Незамедлительно, если это угодно тебе.
Тут король догадался, чего хочет брат, и, взяв обеими руками со спины длинные седые пряди, погрузился в раздумья; он молчал, пока – должно быть, волосы помогли – не придумал чего-то, а там поднял оба сжатых кулака над головой и провозгласил:
– О, рыцари, внемлите этому мятежнику!
Тут пики шевельнулись, предвещая зло. Но Арнальд заговорил:
– О, король, и вы, лорды, что нам до вас? Разве не были мы в прежние времена вольны в своих горах? Посему расступитесь, и мы опять уйдём в горы. Если же кто-нибудь попытается воспрепятствовать нам, да падёт его кровь на его же собственную голову. Посему, – он повернулся, – все, кто принадлежит к дому Лилии, от солдата до монаха, пусть уходят вместе с нами, ничего не страшась. Ибо среди всех, кто собрался вокруг короля, не найдётся ни кости, ни мышцы, способной остановить нас, а только кожа и жир.
Истинно никто не посмел остановить нас, и мы ушли.
Глава IIНеудача в сём мире
В тот раз мы угнали скот с земель Алого Харальда.
Вообще мы не трогали стада бедняков – только лордов и знати; но с этими не церемонились, угоняя коров и овец, и лошадей, мы забирали даже соколов и собак, прихватывая одного или парочку егерей, чтобы заботились о них.
Словом, к полудню мы оставили пшеничные поля, что лежат за пастбищами или чередуются с ними, и добрались до просторной болотистой равнины, звавшейся – неведомо почему – Голиафовой землей. Знаю только, что она не принадлежала ни Алому Харальду, ни нам, а была спорной.
По краю эту равнину – кроме той стороны, откуда мы ехали – огибала каёмка холмов не слишком высоких, но крутых и каменистых. Во всём прочем равнина была совсем гладкой и ровной, а через холмы вёл только один проход, который стерегли наши люди, и вёл он к Верхнему замку рода Лилейсов.
Об этой равнине – пустынной и неизведанной – рассказывали всякое… И некоторые повести – увы! – были даже более чем верными. В старинные времена, прежде чем род наш перебрался в добрый городок, равнина эта служила местом сбора для наших людей; мы успели тогда совершить достаточно жутких и кровавых деяний для того, чтобы побагровели наши белые лилии, а голубой край превратился в огненный. Однако части этих россказней я всё же не верил, в основном, когда речь шла о людях, без явной причины сбивавшихся с дороги (ведь местность изобиловала ориентирами), а после попавших в некое известное место, позади которого открывался край, о котором нельзя было и мечтать.
– Флориан! Флориан! – проговорил Арнальд. – Ради Бога, остановись! Все уже встали и рассматривают те горы. Я всегда думал, что на семье нашей лежит проклятье. Зачем Господь запер нас там, наверху? Погляди на животных. Помилуй Бог, и они кое-что поняли! Видишь, некоторые из них уже бегут назад – к землям Харальда. Ах, мы – несчастные… Несчастные, начиная с этого дня.
Склонившись вперёд, он уткнулся лицом в гриву коня и зарыдал, как дитя.
Я ощутил такое раздражение, что мог бы просто убить брата, не сходя с этого места. Неужели он сошёл с ума? Или наши дикие деяния лишили разума его мудрую голову?
– Ты и в самом ли деле брат мой Арнальд, которого я с детства считал сильным и крепким духом? – спросил я. – Или ты тоже изменился, как все и всё вокруг. Что ты хочешь этим сказать?
– Гляди! Гляди же! – скрипнул он в муке зубами.
Я поднял глаза: куда же подевался единственный проход в кольце суровых скал? Ничего: враг позади, а перед нами – эта мрачная стена… Нечего удивляться тому, что люди пытаются отыскать поддержку в глазах соседа и не находят её. Тем не менее мне не хотелось верить ни старинным историям, которых я наслушался в детстве, ни повести, во всей очевидности открывавшейся для меня собственным зрением.
Бодрым голосом я позвал:
– Хью, приблизься ко мне!
Сквайр подъехал.
– Что ты думаешь обо всём этом? Какая-нибудь уловка Харальда? Мы отрезаны?
– Что я думаю? Сэр Флориан, да простит мне Господь всё, что я думал когда-то. Я навсегда отказался от этого занятия давным-давно, после того, как тридцать лет назад подумал, что Дом Лилии заслужил все ниспосланные ему Богом несчастья. Поэтому я отказался от всяких там дум и занялся войной. Но если ты полагаешь, что Харальд имеет ко всему этому какое-то отношение, что ж… Хотелось бы, помилуй Бог, иметь возможность подумать такое.
Тупая тяжесть придавила моё сердце. Неужели род наш всё время служил дьяволу? Я-то думал, что мы – Божьи слуги.
День выдался тихим, и самый лёгкий ветерок веял нам в спину. Я посмотрел в лицо Хью, не зная, как ответить ему. Он разумел в войне больше всех, кого я встречал до того дня и после него; обоняние и слух его были много острее, чем у любого пса, глаза – зорче, чем у орла… И сейчас он внимательно слушал. Лёгкая улыбка коснулась его лица, Хью пробормотал:
– Да! Думаю так, и воистину, это лучше и намного лучше.
Потом он привстал в стременах и крикнул:
– Ура Лилиям! Мария бьёт!
– Мария бьёт! – Откликнулся я, не зная причины такого восторга.
Приподняв голову, мрачно улыбнулся и брат мой. Тут и мой слух ясно уловил зов трубы… вражеской.
– Значит, это был просто туман, – заметил я, потому что проход между гор теперь был отчётливо виден.
– Ура! Только туман, – провозгласил с пылом Аркальд. – Мария бьёт!
И все мы обратились мыслью к битве… Разве есть счастье, равное этому?
Нас было пять сотен: двести копейщиков, остальные – стрелки. И те, и другие – отборные люди.
– Скольких врагов нам ожидать? – спросил я.
– Не менее тысячи, возможно, и больше, сэр Флориан.
Кстати, брат мой, Арнальд, посвятил меня в рыцари ещё до того, как мы оставили добрый город, и Хью нравилось величать меня с почётной приставкой. Кстати, а как это вышло, что его самого никто не посвятил в рыцари?
– Пусть каждый проверит своё оружие и коня, отъедем подальше от глупого коровьего отродья! – выкрикнул Арнальд.
Ответил Хью:
– Они будут здесь через час, прекрасный сэр.
Отъехав подальше от животных, мы спешились, поели и попили сами, накормили и напоили лошадей, после же подтянули подпруги, нахлобучили на головы шлемы, похожие на внушительные пустые горшки, – все кроме Арнальда, чью ржаво-рыжую голову многие годы в бою прикрывала лишь шевелюра, – и встали возле лошадей, оставив между собой и соседом место для отступления стрелков; те уже готовили стрелы, поставив свои вехи перед небольшим участком, заросшим торфяным мхом. Мы ждали, и, наконец, вымпелы высоко взлетели над возделанным полем, а потом конные копыта застучали по спёкшейся земле равнины… Лучники пустили первые стрелы…
Странная вышла битва: нам ещё не приходилось сражаться лучше, но уже скоро мы вынуждены были отступить. Действительно, все мы – Арнальд, я, даже Хью – постоянно пытались хотя бы оставить врага между собой и горами. Теперь все мы передвигались в ту сторону, враг пытался отрезать нас, но никак не мог остановить, потому что имел возможность преградить наш путь только небольшими отрядами, которые мы, в свой черёд, рассеивали и обращали в бегство.
Мне не приходилось ещё так мало заботиться о собственной жизни. Действительно, невзирая на собственные похвальбы и крепость веры, я умер бы с радостью – столь тяжёлое смятение одолевало меня – и, тем не менее, не получил ни царапины. Вскоре я сбросил шлем и сражался в одном кольчужном колпаке*.
Клянусь, был миг, когда трое рыцарей бросились на меня, целя в лицо. Однако никто из них не прикоснулся ко мне… Копьё первого я отбросил мечом, двое других самым удивительным образом сцепились друг с другом копьями, а посему вылетели из седла.
Мы всё ещё приближались к ущелью и начинали отчётливо различать росшие на камнях папоротники, а сквозь расщелину уже проглядывали голубые просторы прекрасной земли.
Тут с обеих сторон нахлынули люди, наискось рубившие друг друга, ругавшиеся, богохульствовавшие, кричавшие – прямо стадо диких свиней. Посему, как я уже говорил, не заботясь о собственной жизни, я натянул поводья и принялся ждать их. Связав уздечку узлом, я опустил её на шею коня и погладил животное. Жеребец заржал, и я обеими руками взялся за меч.
Они приближались, и я поспешно отметил, что первым скакал один из людей Харальда, и один из наших попытался ткнуть его копьём, но, наклонившись вперед, не дотянулся и был убит ударом копья в глаз… Громко завопив, он разбросал руки и свалился с коня. Ещё я запомнил болтающиеся завязки под шлемом человека Харальда. Увидев меня, он поднёс к голове левую руку, снял шлем и швырнул в меня. Оставаясь на месте, я размахнулся и снёс ему голову с плеч – кольчуга могла его защитить не более чем шёлковая косынка.
– Мария бьёт!
Конь мой снова заржал, и мы бросились в битву, остановив погоню, рассыпавшуюся в клубок отчаянных рукопашных. Победа склонялась на нашу сторону, мы сразили почти всех врагов – они только убили коня подо мной и разрубили кольчужный колпак. Тогда я велел сквайру* привести мне другого коня, а сам начал отчитывать рыцарей, бежавших в столь странном беспорядке, вместо того чтобы стойко сопротивляться.
Более того, в ходе удачной стычки мы ещё более приблизи-лись к ущелью, так что населявшие эти места кролики уже начали подумывать о немедленном бегстве в свои норы.
Однако один из тех рыцарей спросил:
– Сэр Флориан, не сердись на меня, но неужели ты считаешь, что попадёшь на небо?
– О, Святые! Я надеюсь на это, – ответил я, но тот, кто стоял рядом со спросившим, шёпотом велел ему молчать, поэтому я воскликнул: – Друг! Теперь я нахожу весь этот мир столь ничтожным, что в нём ничто, кроме позора, не в состоянии более разгневать меня… Поэтому говори.
– Тогда слушай, сэр Флориан; люди говорят, что на твоих крестинах какой-то бес принял обличье священника и хотел окрестить тебя во имя дьявола, только Господь сжалился над тобой, и тому пришлось крестить тебя во имя Пресвятой Троицы. Говорят ещё, что ты не веришь ни во что из того, что почитают другие люди, и, в конце концов, отправишься в это синее небо, не имея заступничества нашей Владычицы, Богородицы. Утверждают ещё, что ты не видишь призраков и видений, как случается с прочими христианами.
Я улыбнулся.
– Что ж, друг, едва ли это можно назвать недостатком… И потом, какое отношение имеют твои слова к происходящему?
Как же, во имя Небес, это могло случиться? Мы стояли на месте, отдыхая, и, тем не менее, слышали перебранку коршунов на скалах – так близко к ним мы уже оказались.
И сердце упало во мне, ибо не было причин, препятствовавших этому… Не было причин, препятствовавших чему-либо вообще.
– Так вот, сэр Флориан, – вновь сказал этот рыцарь, – не знаю, как ты сражался бы, полагая, что всё вокруг тебя – обман… и эта земля, и эти скалы, и солнце, и небо… Я не уверен, что знаю, где нахожусь, я не знаю, сколько сейчас времени – полночь или девять утра, я не знаю, с кем мы сейчас сражались – с людьми или какими-то их подобиями. Только и я, и все вокруг полагают, что нас заманивают в какую-то дьявольскую ловушку, и… И да простит мне Господь грехи! Как хорошо было бы не родиться на свет!
И вот! Он зарыдал – и все последовали его примеру. Странно было видеть эти скривившиеся обветренные и бородатые физиономии покрытыми слезами, капавшими на заляпанные кровью панцири и срывавшиеся оттуда к земле, тусклым, скучным рудным дождём.
Мои глаза оставались сухими, как, впрочем, и сердце; терзания мои были хуже всяких слёз, однако я ответил приветливо:
– Друзья мои, куда это запропастились ваши мужественные сердца? Ну, подумайте сами. Выходит, это наказание за грехи, так? Но чьи грехи – предков или наши с вами? Если нам предстоит пострадать за грехи отцов… Если мы мужественно перенесём их, Господь непременно прибережёт для нас на потом что-нибудь очень хорошее. Если же за свои собственные, кто знает, обратил ли Он на нас своё внимание, ибо известно, как долготерпелив Господь к грешнику. А ещё, братья, известно, что всяческие подобия подвластны отважному… Неужели так трудно умереть один-единственный раз?
И всё же ответа от них не последовало, за тяжёлыми вздохами я угадывал стук брошенных в ножны мечей; наконец, один из рыцарей с кривой улыбкой поглядел на меня и сказал:
– Сделай так, сэр Флориан!
А потом полоснул кинжалом по горлу и пал замертво.
Тут они дрогнули, эти храбрецы, и принялись креститься. Я же не имел более духу произнести даже слова, но поднялся на подведённого ко мне коня, отъехал неторопливо на несколько ярдов и тут заметил, что надо всем полем воцарилось великое безмолвие.
Подняв от земли взор, я огляделся и увидел, что никто из воинов не ударяет другого.
А потом из отряда всадников выехал Харальд, как и прежде укрытый громадным алым полотнищем; укреплённое на голове, оно ниспадало на круп коня, хотя и зияло полученными в бою прорехами. Он снял с головы шлем, откинул назад кольчужный колпак, взял из руки герольда трубу и протрубил в неё.
После трубного гласа я услышал зовущий голос:
– Флориан! Приблизься ко мне, поговорим на прощанье.
Повернувшись, я увидел Арнальда, стоявшего в одиночестве, тем не менее, поблизости от него находились Хью и десятеро офицеров с обнажёнными мечами.
Тут я заплакал и приблизился к брату в слезах. Он тогда молвил:
– Видишь, о брат мой, мы должны умереть, и ждёт нас, по-моему, жуткая и неслыханная доселе кончина… Погибает и Дом Лилии; теперь я раскаиваюсь в убийстве Сванхильды, я понял, что это была трусливая жалкая месть, а не оправданное справедливостью деяние. Итак, Господь указал нам, кто был прав.
Прокляни же меня, о Флориан! Так будет честнее, ибо, вынашивая тебя, матушка не думала о подобном исходе; она представляла тебя на турнирах в блеске золота и рыцарственных поступков, она видела твои каштановые волосы рядом с золотыми кудрями прекрасной юной девы, рыдающей от любви к тебе. Господи, прости меня! Господи, прости!
– Что случилось, брат? – спросил я, ибо эта неудача встретила нас в мире сём. Если бы её не было, ещё немного, и всё стало бы безразлично мне. Правда, совсем недавно я ощущал себя очень несчастным, но слабость миновала, и я вновь исполнился радости.
– Отважное сердце! – ответил он. – Тем не менее мы должны разделиться. Прощай, Флориан.
– Дорога долга, – сказал я. – Прощай.
И мы поцеловались, а Хью и все остальные не скрывали слёз.
И всё это время трубы пели, выли, рыдали, и, когда смолк их скорбный глас, загремел голос Алого Харальда.
Тут я поглядел в сторону ущелья и, когда сделал это, обнаружил, что более не сомневаюсь в правоте безумных россказней об обманчивости Голиафова поля. Ибо, хотя скалы вокруг оставались всё теми же, хотя кролики столбиками торчали возле порогов своих жилищ, хотя коршуны пронзительно кричали вокруг и терновник трепетал под дуновением ветра… За всем этим простиралась неописуемая земля, немыслимая в своей красоте; великий низменный край, к которому скалы спускались от меня уступами, а за ними открывался простор за любезным сердцу простором: деревья, цветы, поля, а потом горы – зелёные, синие, фиолетовые, увенчанные, наконец, снежными шапками. И что самое странное: «сердце в середине тела моего стало мягким, как воск».
– О, вы, люди Дома Лилии! Вы побеждены… Тем не менее моё отмщение ждёт немногих; посему все, кто хочет жить, идите сюда и бросайте мечи, щиты и шлемы в три груды, а потом присягните мне на верность… Все, кроме этих двоих лживых рыцарей, Арнальда и Флориана.
Держась с братом за руки, мы оба смотрели, как все наши рыцари, все, кроме сквайра Хью с его десятью героями, ехали через поле – поодиночке, по трое, по четверо, с головами, склонёнными в унижении, – как бросали они выщербившиеся мечи, избитые щиты с лилиями и шлемы с отважными султанами в три больших груды позади Алого Харальда, а после останавливались за спиной его, не разговаривая и не прикасаясь друг к другу.
И снова взрыдали великие трубы, скорбя о погибающем Доме Лилии. Алый Харальд повёл своих людей вперёд, но неторопливо. Они приближались, сверкая на солнце панцирями и остриями копий. Повернувшись, я поглядел на эту добрую землю, и трепет восторга охватил мою душу.
Тут я почувствовал, что рука брата оставила мою, он поворотил коня и поскакал прямо к ущелью; и воистину странным было оно.
На краю обрыва он остановился, повернулся и громко выкрикнул:
– Харальд, молю тебя о прощении! И прощайте все!
Тут конь его скакнул вперёд, и мы услышали крик бедного животного, ощутившего близость смерти, а потом – вскоре, ибо мы были совсем рядом – услыхали звук падения и грохот железа.
Тогда я поглядел на Хью, и он понял меня – без единого слова.
Мы вскричали – «Мария бьёт!» – положили уздечки на шеи коней, пришпоривая их вперёд… Через пять минут все наши были убиты, а я повалился под копыта коней… не убитый, даже не раненный. Алый Харальд криво улыбнулся, заметив, что я поднялся на ноги и замахнулся мечом. Он спешился, а с ним и десяток его людей; выставив вперёд длинные копья, они пошли на меня. Я отступал… отступал, а потом всё понял и опустил в ножны свой меч. Вокруг загоготали, я тоже улыбнулся.
Наконец, они остановились, а я ощутил, как последний кусок дёрна подаётся под моею ногою. Поглядев вниз, я заметил, что трещина ширится, а потом упал – и облако пыли и земли покатилось следом за мной. Радость оставшихся наверху вновь слилась в громовые раскаты смеха. Но, покрывая его, Алый Харальд рявкнул:
– Молчать, злые псы!
Ибо, падая, я протянул руку, уцепился за ветку ракитника футах в трёх от края обрыва и теперь висел, болтая ногами в воздухе.
Приблизившись, Алый Харальд стал надо мной на уступе, положив свой большой топор на плечо. Он глядел на меня совсем не свирепо, едва ли не дружелюбно, а ветерок, приносящийся из Низшей Земли, теребил его красное, изодранное и пропылённое одеяние.
А я был счастлив, и, хотя больно было держаться за ветвь, всё-таки молвил:
– Я буду держаться до последнего.
Ждать долго не пришлось, ракитник подался, и я упал и ещё в воздухе потерял сознание.
Глава IIIОставив сей мир
Падая, я всё думал, что никогда более не проснусь, но, наконец, пробудился… Долгое время я был ошеломлён и не видел совсем ничего. Жуткие сомнения владели мной; я уже наполовину рассчитывал, что какие-нибудь неясные силуэты набросятся на меня, чтобы сокрушить… Твари, сотканные из огня, – не странные, слишком жуткие, чтобы показаться таковыми, беспредельно злобные и уродливые, одного вида которых могло бы хватить, чтобы убить меня, будь я ещё на земле. Но на деле я сомневался в том, что нахожусь в аду.
Да, я знал, что достоин пекла, но я здесь молился, а там – так мне подумалось – молиться нельзя.
Кроме того, меня как бы окутывал зелёный свет – прохладный и ласковый, а потом я услышал неподалёку от себя дивный голос, чисто пропевший:
Христос хранит Низший край,
Весну ему посылает Он.
И благословляет яблони цвет
Благоговейный в поклоне склон.
Тут глазам моим было позволено открыться, и я увидел самое благословенное зрелище из всего, что видел до и после того… Я увидел собственную любовь.
Она сидела в пяти ярдах от меня на замшелом огромном валуне, одном из многих, что усеивали берег ручья, у которого я лежал. На ней было просторное белое платье, плотно охватывавшее горло и руки; ноги её были босы, а волосы рассыпались по плечам, спускаясь ниже, до самых колен. Одежду её я назвал «белой», но от горла вниз уходили длинные и узкие, терявшиеся в складках, бледно-алые полосы, ещё более сужавшиеся и сходившие на нет возле её ступней.
Я лежал, и голова моя покоилась на мягком мху, который кто-то нарвал, чтобы подложить мне под голову. Она, заметив, что я шевельнулся и восстал ото сна, приблизилась ко мне и склонилась с милой улыбкой, такая очаровательная и нежная с виду… такая добрая; но, тем не менее, никому – ни мужчине, ни женщине – ещё не удавалось испугать меня хотя бы вполовину того страха, который я тогда ощутил.
В своих белых с красным одеждах она казалась не белолицей, как многие из красавиц, но скорее бледной, в чём-то подобной гладкой слоновой кости, а волосы её были золотыми, но не ярким золотом они отливали, а тусклым.
Я попытался подняться на ноги, но слабость заставила меня опуститься. Она сказала:
– Нет, ещё рано. Пока не пытайся сделать усилие или что-нибудь вспомнить.
А потом она склонилась надо мной пониже.
– Завтра тебе, возможно, предстоит тяжёлое дело или испытание, я знаю это, а пока радуйся, как можешь, – радуйся тихой радостью. А почему ты вздрогнул и побледнел, когда я подошла к тебе? Ты не знаешь, кто я? Нет, вижу, что это не так. Но я так долго ждала тебя, поэтому и ты мог бы понять, что увидишь меня. Ты ведь не боишься меня, правда?
Я не мог произнести даже слова, а странные знания, странные мысли вползали в моё сердце и наполняли голову. Она сказала:
– Ты устал, отдохни и спи счастливо.
После она села возле меня и запела, убаюкивая ко сну; я же, привстав на локте, следил за колебанием горла, внимая песням поэтов, которых мне приводилось слышать, и многих других, рождённых спустя многие годы после моей кончины.
Проснулся я уже в предутреннем холодке, когда краски как раз собрались вернуться в мир, а встающее солнце с отеческим одобрением посылало в него с востока длинные, оранжевые и алые лучи, которые, теряя яркость, пробирались сквозь желтизну, превращаясь в зелёные и голубые.
А она всё сидела возле меня. Наверно, с песней на устах она просидела рядом всё это время – жаркий вчерашний день, ибо я проспал целые сутки и ночь, и вечер, а потом всю ночь под луною и звёздами.
И вот наступил рассвет, и, кажется, никто из нас не пошевелился… Потому что, засыпая, я ощутил на своей щеке прикосновения кончиков её пальцев, и опущенная рука всё оставалась на месте. Более того, они как раз чуточку шевельнулись – и движение это было почти незаметным в своей лени.
О Боже! Как я любил её! И всё же не смел прикоснуться к ней или заговорить. Заметив, что я вновь проснулся, она восхищённо улыбнулась и опустила руку к моей ладони, однако некий ужас заставил меня вновь отдёрнуть пальцы. Улыбка оставила её лицо… Чего только не отдал бы я за отвагу, которая позволила бы мне крепко прижать её к себе! Но я был столь слаб. Она сказала:
– Ты был очень счастлив?
– Да, – ответил я.
Это было первое моё слово в этом краю, и голос мой прозвучал достаточно странно.
– Ах! – воскликнула она. – Ты станешь разговорчивей, когда привыкнешь к воздуху Низшей Земли. А ты вспоминал свою прошлую жизнь? Если нет, попытайся вспомнить её. Чего на Земле или Небе ты хотел бы больше всего?
Но я не ответил ни слова, поэтому она промолвила усталым голосом:
– Ну, хорошо, по-моему, ты уже достаточно окреп для того, чтобы встать на ноги и пройтись. Возьми меня за руку и попытайся встать.
Тут она подала мне руку, я попытался набраться смелости и прикоснуться к ней, но не сумел; сотрясаясь в муке, я отвернулся, скорбя до глубин сердца, а потом, опираясь коленом, ладонью и локтем, кое-как встал и замер, шатаясь, а она печально глядела на меня, не опуская руки.
Но я стоял и шатался, и стальные ножны задели её руку, так что по ней потекла струйка крови. Поглядев на неё недолго, она уронила ладонь и повернулась ко мне, ибо я тронулся с места.
Она последовала за мной, поэтому я остановился и, повернувшись, сказал, едва ли не в ярости:
– Я намереваюсь отыскать своего брата… в одиночестве, самостоятельно.
Ядовитый тон или нечто другое разорвали в моём горле какой-то сосуд, и мы оба стояли, роняя кровь на траву и летние цветы.
Она сказала:
– Если найдёшь, оставайся с ним, и я приду.
– Да, – ответил я и оставил её, отправившись по течению ручья; а удаляясь, всё вслушивался в её негромкую песню, разрывавшую моё сердце своею скорбью.
И я шёл – неловко из-за собственной слабости и внушительных глыб; иногда мне случалось выходить на участки земли, которые прежде, в половодье, покрывала вода, и где теперь не было ничего кроме камней, а солнце, поднявшееся уже высоко, проливало на землю поток свирепого света и жгучего жара, обжигая меня так, что я едва не терял сознание.
Наконец, около полудня я добрался до рощицы возле ручья и вознамерился отдохнуть среди буков; редкая трава пробивалась между опавших листьев и скорлупок, скопившихся здесь за многие годы. Крайние ветви деревьев опускались к земле, и в тени их сам воздух казался зелёным, а в изумрудном пологе можно было заметить лишь несколько голубых прорех.
Но кто это лежит под огромным буком?.. Рыцарь в панцире, но без шлема? Заметив меня, бродивший поблизости волк, ощерясь, бросился прочь.
Итак, я подошёл к почившему рыцарю, пал перед ним на колени и приник головой к его груди – ибо это был Арнальд. Тело совсем остыло, но признаков разложения не было видно. Не веря в кончину брата, я спустился к ручью, принёс воды и попытался напоить его… А что бы вы сами сделали на моём месте! Но он был мёртв, как Сванхильда, и моим стенаниям в тот день отвечали только горлицы из ветвей буков. А потом я сел, положив его голову к себе на колени, закрыл глаза и тихо плакал, пока солнце садилось.
Но сразу после заката среди листьев послышался шорох, порождённый отнюдь не ветром, и глаза мои встретили соболезнующий взгляд девы. Нечто бунтарское шевельнулось во мне; перестав плакать, я сказал:
– Это несправедливо… Какое право было у Сванхильды на жизнь? Разве не Бог отдал её в наши руки? Он ведь был лучше десятерых Сванхильд? И посмотри… видишь! Он мёртв!!!
Я вопил, пока едва не обезумел, вопил, замечая гневную тучу, лёгшую на самое её сердце, любящие уста и чело её, вопил, оглашая презренным визгом окрестности.
Когда я смолк, охрипнув и запыхавшись, она сказала, хмурясь и презрительно кривя губы:
– Так! Экий отважный! Следует ли мне, женщине, назвать тебя лжецом, потому что ты назвал Бога несправедливым? Чем могли вы наказать её, уже терпевшую кару Господню? Сколько раз просыпалась она глубокой ночью, увидев во сне возле себя на подушке отрубленную голову короля Уррейна и его бледное лицо? Что, кроме его голоса, слышалось ей в завываниях ветра, днём и ночью кружившего возле дворца? Разве не часто являлось ей это бледное и кровоточащее лицо, уставившее на неё свой горестный взор? Светлые глаза её – во что они теперь превратились? Пусть прежде и были злыми они, но удар нанесён, и ничего не изменишь… И вот жизнь – без мечты, в отчаянной борьбе с дьяволом, никаких надежд, и, наконец, неудача и смерть в Низшей Земле.
Со скорбью смотрела она в лицо моего усопшего брата, и я вновь безрассудно заплакал. Она же, не замечая моих слёз, посмотрела в лицо Арнальда, а потом, хмурясь, повернулась ко мне.
– Несправедливо! Воистину несправедливо было отнимать у неё жизнь со всеми надеждами; вы поступили, как низкие трусы, ты и твой брат; уверяйте себя, в чём хотите, но вы заслужили приговор Господа… вы…
Но, обратив к ней глаза и залитое слезами лицо, я сказал:
– Не проклинай меня… Не гляди на меня, как Сванхильда. Помнишь, ты сказала, что давным-давно ждёшь меня; дай же мне свою руку, ибо я так люблю тебя.
Тут она подошла и склонилась ко мне, и, не вставая с места, я заключил её в объятия, а она попросила прощения.
– О, Флориан! Я действительно долго ждала тебя, и, когда увидела, всё сердце моё наполнилось радостью. Но ты не захотел даже прикоснуться ко мне, даже не заговорил со мною, и я почти обезумела… Прости меня, теперь мы будем так счастливы. О, знаешь ли ты, что этого мгновения я ждала долгие годы, я радовалась нашей будущей встрече ещё крохотной девочкой на руках матери, а потом, когда выросла, прислушивалась к каждому дуновению ветра в ветвях буков, к каждому движению серебряных листьев осины, надеясь, что оно принесёт мне весть о тебе.
Тут я поднялся и привлёк её к себе, однако, высвободившись, она нагнулась к Арнальду, поцеловала его и сказала мне:
– Внемли, осиротевший брат! Низшая Земля – не самое лучшее место из тех, которые сотворил Господь, ибо и Небо произведено Его рукой.
А потом мы выкопали глубокую могилу между корней бука и похоронили в ней Арнальда де Лилейса.
Больше я не видел его, не видел даже во снах; должно быть, Господь простил брата, ибо он был человеком верным, преданным и отважным; он любил своих друзей, был с ними добр и ласков, не знал он и ненависти – ни к кому, кроме Сванхильды.
Но о нашем с Маргарет счастье я не стану рассказывать: такие вещи не воплотишь в слове. Знаю одно: мы безотлучно обитали в Низшей Земле, пока я не утратил её.
Скажу больше. Мы с Маргарет гуляли, как случалось нередко, возле места, где я впервые увидел её, и вдруг увидели женщину в алом с золотом облачении; припав головой к коленям, она рыдала.
– Маргарет, кто это? – спросил я. – Вот уж не думал, что в Низшей Земле есть ещё обитатели, кроме нас двоих.
Она ответила:
– Не знаю, кто она. Только иногда за все эти годы я видела вдалеке её пламенеющее алое платье – среди тихих зелёных трав, но так близко к ней ещё не оказывалась. Флориан, я боюсь, пойдём прочь.
Был мерзкий ноябрьский день… Всё вокруг пропахло туманом, и сырость заползала в самые наши кости.
Пытаясь вспомнить неведомо что, я сидел под елями, которые должен был отлично знать.
Следовало подумать: неведомо где пропали мои лучшие годы, ибо я давно миновал вершину дней своих; волосы и бороду мою покрыла седина, тело ослабело, а с ним и память обо всём прошлом.
Одежда моя, некогда пурпурная, алая и голубая, настолько покрылась пятнами, что трудно было теперь различить на ней какой-нибудь цвет; более того, некогда ниспадавшая до пят тяжёлыми складками, превратившись в лохмотья, она едва прикрывала моё тело… Тем не менее, отрепья эти, едва прикрывавшие тело от зловредного ноябрьского тумана, ложившегося крупными каплями на мою грудь, волочились за мной по бурой грязи, и, когда я поднялся, чтобы уйти, мне пришлось намотать на руку жалкую, ничтожную и грязную тряпку.
Голову мою прикрывал лёгкий морион*, болезненно давивший на лоб. Я поднял руку к голове, чтобы снять его, но замер в отвращении, едва прикоснувшись к нему. Я едва не рухнул на землю от омерзения, ибо пальцы мои легли на какой-то земляной ком, в котором ползали черви. Едва сдержав крик, едва выдохнув пришедшую мне на память молитву, я снова поднял руку и крепко взялся за шлем. Ещё худший ужас! Ржавчина проела в нём дыры, и край прогнившей стали порезал мои пальцы; однако, стиснув зубы, я как следует дёрнул, поскольку – я прекрасно понимал это – никакая сила на земле не заставила бы меня прикоснуться к шлему ещё один раз. Благодарение Господу! Я сорвал эту жестянку и отбросил прочь: земля, черви, зелёные травы, какая-то слизь разлетелись со шлема в полёте.
Ещё я был препоясан мечом, кожаный пояс высох и сжимал мою грудь, сухие листья набились за пряжками, золочёная рукоять была кое-где украшена глиной, а бархат прискорбно вытерся.
Однако когда я взялся за рукоять, воистину опасаясь обнаружить в своей руке вместо меча ядовитую гадюку, – о! Из ножен выскочил мой собственный надёжный клинок, безупречный, горящий огнём от острия до рукояти. Тут сердце моё затрепетало от радости; итак, со мной остался хотя бы один друг. Осторожно убрав оружие в ножны, я снял его с пояса и повесил на шею.
После, взяв руками лохмотья, я поднял их, освободив ступни и голени, а потом сложил руки на груди, подпрыгнул и пустился бежать, не обращая внимания на дорогу. Раз или два я упал, споткнувшись о пни, ибо в этом лесу поработал топор, но каждый раз поднимался, исцарапанный и ошеломлённый падением, и бежал дальше, нередко отчаянно пробиваясь сквозь заросли шиповника и других цепких кустов, отмечая свой путь льющейся из царапин кровью.
Так я бежал почти час, а потом услыхал бурление и плеск вод. Издав громкий крик, я зажмурился, прыгнул, и чёрная вода сомкнулась надо мной. Вынырнув снова, я увидел неподалёку лодку с единственным гребцом, но берег был далеко, и я поплыл к лодке, хотя одежда, которой я обвязался, жутко тянула меня вниз.
Человек поглядел на меня из лодки и начал грести навстречу веслом, которое держал в левой руке, в правой же было длинное тонкое копьё с зазубринами, как на рыболовном крючке; должно быть, какая-нибудь рыболовная снасть, решил я; одет он был в алое платье, а плащ покрывали продольные чёрные и жёлтые полосы.
Когда наши глаза встретились, рот его расплылся в улыбке, словно человек этот услыхал отменную шутку, но я начинал тонуть, и когда лодка его остановилась возле меня, одно лишь лицо моё выступало над водой; но прежде чем полностью исчезнуть под ней, я увидел, как блеснуло его копьё, и ощутил его наконечник своим плечом, после чего уже не чувствовал ничего.
Проснулся я на берегу той же реки, быстрые воды торопились мимо меня, и лодки на них не было. От потока к подножию огромного холма неторопливо поднимался отлогий склон, а на вершине его – что ж, я могу забыть многое, едва ли не всё, только не этот старый замок, дом моих отцов. Башни его почернели и обрушились поверху, однако вражеского стяга над ними не было.
Я сказал себе, что поднимусь и умру там, и с этой мыслью из-влёк меч, всё ещё висевший у меня на шее. Верная сталь просвистела в воздухе, и я направился к замку. Я был совершенно наг, тело моё не прикрывала и единая тряпка, но, не замечая этого, я благодарил Бога за то, что меч остался при мне. Скоро я вошёл в замок из внешнего двора. Я прекрасно знал путь и не отрывал глаз от земли; пройдя по спущенному мосту сквозь никем не охранявшиеся ворота, я, наконец, остановился в большом зале – зале моего отца – нагой, если не считать меча, как было, когда вошёл в сей мир полвека назад; в такой же степени раздетый, лишённый всяческих средств и – готов в это поверить – куда более скудный памятью и мыслью.
Подняв взор от земли, я огляделся: в окнах ни единого стекла, на стенах ни одного гобелена, своды ещё держались, но уже начинали сдавать, раствор между камнями заметно выкрошился, и из щелей торчала трава и папоротник. Мраморный пол местами рассыпался, и его покрывали лужицы, хотя трудно было понять, откуда взялась здесь вода.
Итак, на стенах не было гобеленов, но – странно сказать – вместо них от угла до угла на стенах пылала алая роспись, кое-где покрытая от сырости зелёными пятнами на местами отошедшей от стены штукатурке.
И повсюду, кроме теней и лиц изображённых фигур, не было другого цвета, кроме двух – алого и жёлтого. То здесь, то там неведомый художник пытался было сделать свои деревья или траву зелёными, но у него ничего не получалось. Должно быть, какие-то отвратительные мысли наполняли его голову, и зелень пре-вращалась в зловещую желтизну, перечёркивавшую всю картину. Однако лица были полны жизни – или это только казалось мне… Их было только пять – значительных, часто встречавшихся на переднем плане. Четверых я знал превосходно, хотя в тот миг и не вспомнил имен. Это были Алый Харальд, Сванхильда, Арнальд и я сам. Пятую я не знал; это была женщина, истинная красавица.
Потом я заметил, что кое-где на стенах над росписями были приделаны козырьки, чтобы уберечь картины от непогоды. Возле одного из них стоял человек в алых одеждах с жёлтыми и чёрными полосами. Тут я понял, что это – тот самый, кто не дал мне утонуть, пронзив гарпуном плечо, и посему подошёл к нему ближе и заметил, что он препоясан тяжёлым мечом.
Заметив меня, он повернулся и с яростью в голосе спросил, что я делаю в зале. Я же в ответ спросил, почему он разрисовывает стены моего замка. Тут, с той же мрачной усмешкой на широких губах, он ответил:
– Я зарисовываю Господни приговоры.
И с этими словами он прикоснулся к своему мечу, остававшемуся в ножнах. Однако я молвил:
– Ну, ладно. Только ты рисуешь их очень плохо. Послушай: я знаю изречённый Господом суд лучше, чем ты. Давай так: я расскажу тебе о нём, а ты поучишь меня живописи.
Я говорил, а он всё гремел мечом и, когда голос мой смолк, зажмурил правый глаз, скособочив нос на сторону, и сказал:
– На тебе нет одежды, так что ступай к чертям. Что ты знаешь о суде Господнем?
– Мне известно, что приговоры его всегда выписываются не только жёлтой и алой красками; тебе тоже следовало бы знать об этом.
Он завопил:
– Глупец! Жёлтое с красным! Золото и кровь! И что, по-твоему, происходит от них?
– Что же? – спросил я.
– Ад!
И, приблизившись, он ударил меня в лицо открытой пятернёй, так что краска, покрывавшая его руку, размазалась по моему лицу. Удар едва не бросил меня наземь, я пошатнулся, и он в ярости бросился на меня с мечом. Возможно, то, что я был без одежды, вышло во благо мне; ничем не стеснённый я прыгал из стороны в сторону, уклоняясь от его жестоких, полных ярости ударов, пока, наконец, не сумел несколько собраться. За противником же моим по земле волочился тяжёлый алый плащ, и нередко он спотыкался, наступая на него.
Он едва не убил меня в первые несколько минут, что совсем не странно, ибо вместе со всем остальным я позабыл и умение фехтовать. Однако, уклоняясь от шипящего меча, в те недолгие мгновения, пока он отдыхал, опёршись на острие меча, ощущая нагой кожей свежий порез или полученный удар мечом плашмя по голове, от которого глаза едва не выскочили из моего черепа, я вспомнил привычное прежде счастье, и свист острого лезвия, и конские уши перед собой. Наконец, пропущенный быстрый удар неглубоко вспорол всю кожу на моём теле от горла до бедра так, что я охнул и побледнел. Тут я впервые размахнулся мечом, и наши клинки встретились… Ох, как сладок был для меня этот звон! Я заметил щербину, оставленную моим мечом на его клинке, и бросился на врага. Он отбил удар и возвратил его. Защищаясь и слева, и справа, я разогревался – и уже открыл рот, чтобы крикнуть… Но что? Тут наши мечи одновременно упёрлись в пол; оба мы тяжело дышали, и потом я стёр кровь с лица и бросился на него. Так мы кружили в безумном вальсе под мерную музыку встречающихся мечей, нанося друг другу лёгкие порезы. Наконец, пробив защиту, я ударил его по голове, он упал со стоном, но только от силы удара. Истинно, тут губы мои восторженно провозгласили:
– Мария бьёт!
Он поднялся на ноги, и я навалился на врага; пошатываясь, он отступил, отчаянно защищаясь. Я ударил в голову, он в растерянности задрал меч, и, перехватив рукоять обеими руками, я ударил его под ребро. Вопль его в странной гармонии смешался с моим победным кличем… Противник покатился по полу – мёртвым, решил я.
В великом восторге направился я вокруг зала, поначалу то и дело тыча мечом в пол; однако, ощущая слабость от потери крови, вернулся к врагу, содрал с него какую-то одежду, чтобы перевязать свои раны, а потом, обнаружив в углу хлеб и вино, пил и ел.
После же я вернулся к своему врагу и принялся рассматривать его. Тут меня осенила мысль, и, взяв его краски и кисти, я нагнулся к поверженному противнику и разрисовал лицо его красными и жёлтыми полосами, пересекающими друг друга под прямым углом. В центре же каждого квадрата я поставил чёрную точку – так выписывают в молитвенниках и романах заглавные литеры.
А потом, словно художник, отступил, скрестив на груди руки, и принялся рассматривать своё произведение. Тем не менее, бледное лицо его, всё в крови, стекавшей поверх пятен краски, показалось мне настолько скорбным, что сердце моё дрогнуло, и я обрёл надежду на то, что он всё-таки жив. Взяв воды из сосуда, который он использовал для рисования, я стал на колени и омыл лицо его.
Неужели жалость эту пробудило во мне некоторое сходство с мёртвым лицом отца, которое я помнил с детских лет? Я положил руку на сердце лежавшего – оно слабо билось, поэтому я осторожно приподнял его и отнёс к груде соломы, на которой он – видимо – отдыхал. После же я раздел его, осмотрел раны и обратился к лекарским познаниям, которые Господь, как я полагаю, освежил в моей памяти ради этого случая, и через семь дней обнаружил, что враг мой будет жить.
После, скитаясь по замку, я нашёл на одном из верхних этажей комнатку, в окне которой ещё уцелело стекло; там хранились зелёные одежды, панцири и мечи, и я оделся.
Когда он поправился, я спросил его об имени, он задал мне тот же вопрос, и оба мы ответили:
– Воистину, я не знаю.
А потом я сказал:
– Давай назовёмся какими-нибудь именами, ведь есть же названия у дней.
– Зови меня Сверкером, – сказал он, – помню, это имя носил один знакомый священник.
– А ты меня – Вольфом, – ответил я, – но почему так, сказать не могу.
Тогда он молвил:
– Вольф, теперь я научу тебя живописи. Иди и учись.
А потом я пытался научиться, хотя думал, что умру; и всё-таки одолел эту науку – со многими горестями и трудами.
Годы шли, мы старели, седели и рисовали теперь пурпурные и зелёные картины вместо алых и жёлтых. Стены преобразились, но мы всегда рисовали вынесенные Господом приговоры. А на закате мы садились и смотрели, как преображает золотой свет наши картины, надеясь, что Бог преобразит и нас, и наши труды. Часто мы сиживали вне стен, глядели на деревья и небо, и на жизнь немногих знакомых нам мужчин и женщин.
Иногда нам выпадали и приключения. Однажды мимо нас проехала великая погребальная процессия; какой-то король возвращался домой, но не так, как надеялся: бледный, окоченевший, с мешочком трав вместо сердца.
Первыми ехали многочисленные рыцари в длинных светлых хауберках, спускавшихся в сёдлах ниже их колен. Головы всех прикрывали одинаковые турнирные шлемы с одинаковыми маковками, так что лица их были скрыты. И маковка эта представляла собой две сложенные в молитве руки – так вымаливают прощение у любимого, – и были эти маковки отлиты из золота. Сверху хауберки покрывали плащи – наполовину алые, наполовину фиолетовые, расшитые золотыми звёздами. А на высоких пиках над головами рыцарей трепетали раздвоенные вымпелы – половина каждого была красной, а другая половина фиолетовой, – расшитые золотыми звёздами. И они ехали мимо без звука – только ступали конские копыта. Рыцари эти ехали медленно, так медленно, что мы сосчитали всех – пять тысяч и пятьсот пятьдесят пять.
Следом за ними шли прекрасные девы с распущенными жёлтыми волосами; все они были в свободных зелёных платьях, из-под которых выглядывали золотые башмаки. Их мы тоже сосчитали – дев оказалось пять сотен, причем некоторые из них – а именно, каждая двадцатая – шли с длинными серебряными трубами и, поводя ими вправо и влево, выводили печальную мелодию.
А потом шли многочисленные священники, епископы и аббаты, все они были в белых стихарях под золотыми ризами, и все скорбно выводили «Propter amnen Babylonis…»[9]*, и было их пять сотен.
За ними шествовала целая толпа лордов, все они были в турнирных шлемах и плащах с собственными гербами. Каждый из них держал в руке лёгкую тросточку фута в два длиной с алым и пурпурным вымпелом, их также было три сотни.
Посреди же этого скопления знати ехал траурный одр, увешанный до земли пурпуром; его везли серые кони в наполовину алых, наполовину пурпурных попонах.
На одре покоился король, укрытый плащом – синим с пурпуром, расшитым золотыми звёздами, руки и голова его были открыты. Голова его покоилась на шлеме, и молитвенно сложенные руки на гребне просили прощения. Но его собственные руки лежали по бокам, как если бы он только что уснул. А над одром реяли прапоры* – наполовину пурпурные, наполовину алые с золотыми звёздами.
Так проехал мимо и король в своём одиночестве.
За ним следовали девы в белых одеждах, расшитых алыми цветами; босые, непрепоясанные шли они, распустив по плечам пшеничные волосы… В тишине проходили они – если не считать лёгких шагов и шелеста одежд. Их тоже было пять сотен.
Последними ехали молодые рыцари в длинных блестящих хауберках, закрывавших в седле колени, а пурпурно-алые плащи их были расшиты золотыми звёздами. На высоких пиках трепетали раздвоенные вымпелы – наполовину пурпурные, наполовину алые, украшенные звёздами. Головы и руки всадников были обнажены, и каждый из них держал стальной щит, в самой середине которого хитроумный мастер золотом изобразил две молящие прощения руки. Их было пять сотен.
Все они направились вверх по извилистой горной дороге, и когда процессия исчезла из нашего взгляда, мы повесили головы и зарыдали, а я сказал:
– Спой нам одну из песен Низшей Земли.
Тогда тот, кого я называл Сверкером, приложил руку к груди, неторопливо извлёк из-под одежды чёрную прядь и принялся гладить, увлажняя слезами. Таким я оставил его, а сам пошёл за оружием, вооружился и взял для него панцирь.
Вернувшись, я бросил доспех перед ним – так что лязгнула сталь – и сказал:
– О, Харальд, пойдём!
Не удивляясь тому, что я назвал его правильным именем, он встал, вооружился и сделался на вид добрым рыцарем. И мы пошли.
Потом у поворота длинной дороги мы увидели сидящую прекрасную женщину в алых одеждах; пряча лицо в ладонях, она рыдала, и были чёрными её косы.
Заметив эту женщину, Харальд остановился и долго глядел на неё сквозь прорези шлема, а потом вдруг повернулся и сказал:
– Флориан, мне придётся остаться здесь, а ты иди в Низшую Землю. Прощай.
– Прощай.
И я отправился дальше, не оборачиваясь, и более не видел его.
Так я шёл, одинокий, но вполне счастливый, пока не добрался до Низшей Земли. И спустился туда, осторожно перебираясь со скалы на скалу, держась за кусты и неведомые ползучие растения. А потом лёг и уснул.
Пробудило меня чьё-то пение; я был счастлив и снова юн. Панцирь и меч исчезли, тело моё прикрывало прекрасное тонкое одеяние. Я попытался представить себе, где нахожусь, но радость помешала мне это сделать, тогда я попытался прислушаться к словам песни. Сперва в ушах моих гуляло старинное эхо, а перед глазами пробегали полузабытые сцены из прежней несчастной жизни – смутные и далёкие. А потом постепенно, без особых усилий я услышал эти слова:
Христос хранит Низший Край,
Весну ему дарит Он,
А мы не умеем понять
Тока вод и времён
И можем только гадать,
Каким будет их ход
От зелёных пещер
До горных синих высот.
– А теперь, любимый, – сказала Она, – пойдём и поищем для себя город в Низшей Земле.
Я поцеловал Маргарет, и мы пошли.
По золотым улицам в пурпурных тенях домов шли мы, а неторопливое колыхание многоцветных знамён веяло на нас прохладой… И мы были вдвоём, и никого не было рядом, и ни одна душа никогда не сумеет понять, что мы говорили и как выглядели.
Наконец мы пришли к прекрасному дворцу, огороженному ещё в древние времена – прежде чем этот город стал золотым – от городского шума. Люди, обитавшие здесь в золотую пору, имели собственные радости и печали – помимо тех, что присущи всем людям. Похожим образом было теперь отгорожено от любопытных и братство золотых обиталищ… Теперь у него были и собственные торжества и поводы для веселья – не такие, как у всех. Неизменными, неспособными к изменению оставались его мраморные стены, что бы ни менялось вокруг.
Остановившись перед воротами, мы затрепетали и крепче прижались друг к другу, ибо среди мраморных листьев и усиков лоз, окружавших со всех сторон арку с золотыми дверями, виднелись две фигурки – крылатого мужчины и женщины, увенчанных венками, в искрившихся звёздами одеждах, и лица их были подобны тем, которые мы увидели или угадали в каком-то давнем, давнем и давнем сне. И мы трепетали в смирении и восторге. Повернувшись, я поглядел на Маргарет, и лицо её стало тем, которое я видел – или угадывал – давно-давно-давно. Глаза её сияли, и я понял, что увиденное ею лицо – давным-давно, давным-давно – принадлежит мне.
А потом мы подошли к золотым воротам и открыли их, и никто не преградил нам дорогу.
А за ними были цветы… Целая бесконечность.