Воды любви (сборник) — страница 55 из 75

– Даже этот ответ и диалог, – сказал он.

– Я постмодернист, – сказал Лоринков.

– Мне можно, – сказал он.

Поглядел на руки. Алели шрамы. Дрожали пальцы. Левая рука так вообще все дергалась, кисть ходила, как у капитана в фильме про рядового Райена. Да еще и рана начала синеть по краям.

Лоринков поправил воротник рубахи правой рукой, потянулся к бутылке.

– У тебя жена, дети, есть? – спросил бармен.

– Да, – сказал Лоринков.

– У тебя дома дети, жена, а ты тут такой муйней занимаешься, – сказал бармен.

– Заткнись чмо, – сказал Лоринков

– Что у тебя с руками? – сказал бармен.

– Натер, – сказал Лоринков.

– Дрочил, что ли? – спросил бармен.

Лоринков, не размахиваясь, ударил того бутылкой в висок. Бармен недоуменно глянул на помощника, прицелился, размахнулся, и только тогда упал, отключившись. Лоринков выпил еще. Случившегося не заметил никто, потому что в клубе уже дрались. Какой-то смуглый мужчина с чистейшим московским выговором швырял в публику пустые пивные кружки, в ответ в него летели столы.

– Бездарности и графоманы, – кричал мужчина.

– Ма-а-а-а-сквичи сраные! – кричал он с чистейшим московским акцентом.

– Гастарбайтер, – кричали в ответ люди.

Лоринков разбил бутылку об край стола, сунул в спину кому-то «розочку», припер забившееся тело к стойке, пошарил по карманам. Не почувствовав удара, опустился на колено, изумившись тому, что в глазах вдруг позеленело. Поняв, что пропустил слева, броском в ноги оторвал незнакомца от пола, швырнул в стену. Бросил вверх стул, – целясь в лампочку, – в темноте пополз торопливо под стол, прижимая левой рукой чью-то бутылку. Съежился в комочек, постарался выпить все залпом, отпихивал кого-то ногами, потом все-таки вылез, бросился в кучу мала, что-то еще пил, блеванул, снова ударили, бил кого-то, опять зеленое, вспышка, свет, да, не…

Играла, перекрикивая гул коллективной драки, музыка.

– Персонал Жесус, – мрачно пел солист «Депеш Молд».

Жесус, – пел он.

Казалось, что звал.


* * *

В тот вечер в планах сценариста Лоринкова посещение поэтического клуба не значилось. Он, напротив, побрился и даже ничего не пил, потому что должен был сдать очередную главу театрального сценария. В противном случае, – сказал дедушка Антон Палыч, нанявший Лоринкова несколько месяцев назад, – никакого Простоквашино не предвидится.

– В смысле, поедешь домой, в Молдавию, – сказал Антон Палыч.

– Все ясно? – сказал он.

– Конечно, Антон Ерофеич, – волнуясь, ответил Лоринков, всегда путавший имя босса, когда волновался.

– Палыч, – сказал Антон Палыч мягко.

– Мур, – сказал Антон Палыч.

Почесал за ухом очередной практикантке из театральной школы, постоял задумчиво у сцены, погрозил сценаристу мягко пальчиком, и ушел. Лоринков, оставшись один, вдохнул запах сцены.

Театр… МХАТ, МХАТ, тепло подумал Лоринков. Или «Табакерка»? Хер поймешь, Лоринков не очень разбирался в театрах Москвы, тем более, в их названиях. Он просто приехал в Москву несколько лет назад, и перебиваясь со спирта на водку, устроился куда-то сценаристом. Зачем он это сделал, Лоринков и сам не понимал. В прошлой жизни он был преуспевающим провинциальным маркетологом. Стоило ли менять ее на нынешнее существование? Лоринков сомневался. А еще крепко пил и писал сценарии для театра. Позже ему объяснили, что это театр имени Чехова, и что на пьесах Лоринкова здесь сколотили кассу и вернули пошатнувшуюся, было, репутацию. Неважно, думал Лоринков, мучаясь изжогой после баночного пива, главное, платили хорошо.

До тридцати пяти тысяч рублей доходили баснословные барыши, которые Лоринков заколачивал под руководством выдающегося актера и руководителя театра, исполнителя одной из ролей в гнусном совковом фильме «Чародеи». Лоринков так его и называл, – выдающийся актер и руководитель театра, исполнитель одной из ролей в гнусном совковом фильме «Чародеи», – потому что у Лоринкова была плохая память на советские лица. Еще Лоринков про себя называл его «Чародей хренов».

Этот «Чародей», – который заказывал сценарии для театра, – обладал суровым лицом римского патриция.

Значит, еврей, думал с неприязнью антисемит, – как и все бессарабцы, – Лоринков. Но старался думать об этом поменьше. Ведь гигантский заработок позволял не просто пить, сколько влезет, но и отсылать кое-что домой, жене и детям. За годы болтания в Москве семья стала для Лоринкова чем-то вроде Бога. Тем, что, – без сомнения, – существует; во что хочется верить, когда тебе плохо; и о чем стараешься не вспоминать, когда тебе хорошо. Напившись дешевой водки, Лоринков писал сценарии в комнатушке под крышей театра, где и спал, укрывшись куском занавеса.

– Сумрак сгущается над Ершалаимом, – сказал Лоринкову как-то «чародей хренов».

– Валентин Иосифович, чайку, – сказал помощник и принес чайку.

– Валентин Иосифович, – постарался запомнить Лоринков.

– В общем, Ершалаим, – сказал босс.

– И? – сказал Лоринков.

– Ну и что-то в этом роде, – сказал босс.

– Я хочу сыграть Воланда, но чтобы мы не отстегивали наследникам Булгакова, – сказал он.

– Так что сочините что-то в этом роде, – сказал он.

– А я вам, Володя, начислю в этом месяце сорок пять тысяч рубликов! – сказал он.

– А можно пятьдесят? – сказал Лоринков.

– Мне жить негде, я бы снял комнатушку, – сказал он.

– После работы стаканы в кафе мою, – сказал он.

– Ая-яй, – сказал «чародей».

– Испортил людей жилищный вопрос, – сказал он.

– Вижу, вы уже вживаетесь в роль, – сказал Лоринков.

– Ладно, полтишку начислю, – сказал босс.

– Иди, негр, – сказал он.

Лоринков побрел в каморку. Сел. Взял ручку, приложился к бутылке. Начал писать. Через пятнадцать минут рассмеялся. Выпил еще. Пил и смеялся, смеялся и пил. Хохотал во все горло. Словно молодой Горький, писавший в заключении – если верить долбоебу Пикулю, – смеялся Лоринков. Правда, он этого не знал, потому что не читал ни Пикуля, ни Горького. Он просто писал и смеялся. Последнее, что увидел Лоринков перед тем, как упасть у стола и вырубиться, были строки:

…любовь к порнографии, откляченным попкам

пухлым задам, ярко и розово торчащим

из освещенных парадных, подъездов

– назови как хочешь,

в общем, из мест, где ведут фотосессию, и куда

в самый разгар, врываются мины, влетает полиция нравов, немножечко соли

немножечко горько, как все по-английски! жалко, что только

в полиции нравов

нет конан дойла

девицы визжа убегают, на марше

спасите, спасите…


* * *

– Лоринков, Лоринков, вставай, Лоринков, – сказал рабочий сцены Родионов.

– Вставай, Лоринков, – сказал Родионов.

Лоринков, щурясь, сел. Потянулся к бутылке, глянул вопросительно на красильщика занавесов. Тот пожал плечами, показал в угол, где была полная бутылка. Лоринков, попытавшись встать, пошатнулся и упал. Уже все равно, подумал он, и просто пополз в угол. На красильщика тканей он старался не смотреть. Тот, – похожий на старинного колдуна, – бормоча, красил что-то в чане, потому что комната Лоринкова в театре была и ремонтной, и мастерской. Глотнув, Лоринков выдохнул. Смог встать. Увидел, что на столе лежат разорванные листы. Глянул вопросительно на Родионова.

– Тебя уволили, – сказал тот.

– Приходил Гафт, читал поэму, страшно ругался, – сказал он.

– Какой Гафт, какая поэма? – сказал Лоринков.

– Поэма? Средненькая, – сказал Родионов.

– Ты просто мне завидуешь, – сказал Лоринков.

– Все рабочие сцены мечтают писать стихи, – сказал Лоринков.

– Небось, тайком пописываешь? – спросил он.

– Тебя уволили, – сказал рабочий, мешая в чане ткани.

– Гафт это фамилия руководителя театра, – сказал он.

– Он просил пьесу, а ты написал поэму, – сказал он.

– Ясно, – сказал Лоринков, и встал на колени.

Долго и страшно блевал желчью. Рабочий, не глядя в его сторону, месил ткани. Лоринков утерся, встал, пошел к выходу.

– Бери мой тулуп, холодно, – сказал рабочий.

– Спасибо, – сказал Лоринков.

– И поэму забери, – сказал рабочий.

– Поэму оставь себе, – сказал Лоринков.

– Пригодится, станешь тут звездой, – сказал он.

– Мне все равно, я сваливаю, – сказал рабочий.

– В Пермь, – сказал рабочий.

– Знакомый еврей ресторан открыл, буду стены расписывать, – сказал он.

– Айда со мной, – сказал он.

– Не могу, я антисемит, – сказал Лоринков.

– Что, настоящий? – сказал рабочий.

– Нет, – сказал Лоринков.

– Но я бессарабец, и меня положение обязывает, – сказал он.

– А пьешь ты почему? – спросил рабочий, дергаясь лицом.

– Поэтому же, – сказал Лоринков.

– Я гений, и меня положение обязывает, – сказал он.

Допил бутылку. Швырнул в угол.

Молча вышел.


* * *

После увольнения Лоринков немного поработал руками. Он копал дачу бородатому мужчине, который представился Соколовым и постоянно говорил на латыни. Лоринков, знавший румынский – что мало отличается от латыни, – почему-то стеснялся сказать Соколову, что тот очень часто лажает. Потом драматург ставил забор пьяному хмырю, который все время говорил «однако» и предлагал брататься против НАТО, а потом обманул при расчете… Ишачил грузчиком в каких-то «толстых журналах», – хотя москвичи опять все напутали, журналы-то были тоненькие, в пол-книжки всего, – и вылетел без выходного пособия, потому что, как сказал один из боссов, «мы частная лавочка, и не хрен тут».

Потом стало совсем плохо и Лоринков жил в подъездах.

К счастью, на улице ему долго болтаться не пришлось. У Киевского вокзала, куда Лоринков, ослабев духом, собрался было идти, чтобы христарадничать, а потом попробовать вернуться в Молдавию, ему встретился бывший земляк. Драматург Еуджен Никитин, – как и все молдаване давно уже переехавший в Россию, – узнал Лоринкова, долго смеялся, снимал приятеля на мобильный телефон и слал фото на «Фейсбук».