Военная лирика — страница 15 из 16

Пять раз гестапо провороненный,

То гримированный, то в тюрьмах ломанный,

То вновь иголкой в стог оброненный.

Воскресший, бледный, как видение,

Стоял он, шрамом изуродованный,

Как документ Сопротивления,

Вдруг в этом зале обнародованный.

Он пел в разрушенном Берлине

Все, что когда-то пел в Испании,

Все, что внутри, как в карантине,

Сидело в нем семь лет молчания.

Менялись оболочки тела,

Походки, паспорта и платья.

Но, молча душу сжав в объятья,

В нем песня еле слышно пела,

Она охрипла и болела,

Она в жару на досках билась.

Она в застенках огрубела

И в одиночках простудилась.

Она явилась в этом зале,

Где так давно ее не пели.

Одни, узнав ее, рыдали,

Другие глаз поднять не смели.

Над тем, кто предал ее на муки,

Она в молчанье постояла

И тихо положила руки

На плечи тех, кого узнала.

Все видели, она одета

Из-под Мадрида, прямо с фронта:

В плащ и кожанку с пистолетом

И тельманку с значком Рот Фронта.

А тот, кто пел ее, казалось,

Не пел ее, а шел в сраженье,

И пересохших губ движенье,

Как ветер боя, лиц касалось.

……………….

Мы шли с концерта с ним, усталым,

Обнявшись, как солдат с солдатом,

По тем разрушенным кварталам,

Где я шел в мае в сорок пятом.

Я с этим немцем шел, как с братом,

Шел длинным каменным кладбищем,

Недавно — взятым и проклятым,

Сегодня — просто пепелищем.

И я скорбел с ним, с немцем этим,

Что, в тюрьмы загнан и поборот,

Давно когда-то, в тридцать третьем,

Он не сумел спасти свой город.

1948

В корреспондентском клубе

Опять в газетах пишут о войне,

Опять ругают русских и Россию,

И переводчик переводит мне

С чужим акцентом их слова чужие.

Шанхайский журналист, прохвост из «Чайна Ньюс»,

Идет ко мне с бутылкою, наверно,

В душе мечтает, что я вдруг напьюсь

И что-нибудь скажу о «кознях Коминтерна».

Потом он сам напьется и уйдет.

Все как вчера. Терпенье, брат, терпенье!

Дождь выступает на стекле, как пот,

И стонет паровое отопленье.

Что ж мне сказать тебе, пока сюда

Он до меня с бутылкой не добрался?

Что я люблю тебя? — Да,

Что тоскую? — Да.

Что тщетно я не тосковать старался?

Да. Если женщину уже не ранней страстью

Ты держишь спутницей своей души,

Не легкостью чудес, а трудной властью,

Где, чтоб вдвоем навек — все средства хороши,

Когда она — не просто ожиданье

Чего-то, что еще, быть может, вздор,

А всех разлук и встреч чередованье,

За жизнь мою любви с войною спор,

Тогда разлука с ней совсем трудна,

Платочком ей ты не помашешь с борта,

Осколком памяти в груди сидит она,

Всегда готовая задеть аорту.

Не выслушать… В рентген не разглядеть…

А на чужбине в сердце перебои.

Не вынуть — смерть всегда таскать с собою,

А вынуть — сразу умереть.

Так сила всей по Родине тоски,

Соединившись по тебе с тоскою,

Вдруг грубо сердце сдавит мне рукою.

Но что бы делал я без той руки?

— Хелло! Не помешал вам? Как дела?

Что пьем сегодня — виски, ром? —

   Любое. —

Сейчас под стол свалю его со зла,

И мы еще договорим с тобою!

1948

Сын

Был он немолодой, но бравый;

Шел под пули без долгих сборов,

Наводил мосты, переправы,

Ни на шаг от своих саперов;

И погиб под самым Берлином,

На последнем на поле минном,

Не простясь со своей подругой,

Не узнав, что родит ему сына.

И осталась жена в Тамбове.

И осталась в полку саперном

Та, что стала его любовью

В сорок первом, от горя черном;

Та, что думала без загада:

Как там, в будущем, с ней решится?

Но войну всю прошла с ним рядом,

Не пугаясь жизни лишиться…

Ничего от него не хотела.

Ни о чем для себя не просила,

Но, от пуль закрыв своим телом,

Из огня его выносила

И выхаживала ночами,

Не беря с него обещаний

Ни жениться, ни разводиться,

Ни писать для нее завещаний.

И не так уж была красива,

Не приметна женскою статью.

Ну, да, видно, не в этом сила,

Он ее и не видел в платьях,

Больше все в сапогах кирзовых,

С санитарной сумкой, в пилотке,

На дорогах войны грозовых,

Где орудья бьют во всю глотку.

В чем ее красоту увидел?

В том ли, как вела себя смело?

Или в том, как людей жалела?

Или в том, как любить умела?

А что очень его любила,

Жизнь ему отдав без возврата, —

Это так. Что было, то было…

Хотя он не скрыл, что женатый.

Получает жена полковника

Свою пенсию за покойника;

Старший сын работает сам уже,

Даже дочь уже год как замужем.

Но живет еще где-то женщина,

Что звалась фронтовой женой.

Не обещано, не завещано

Ничего только ей одной.

Только ей одной да мальчишке,

Что читает первые книжки,

Что с трудом одет без заплаток

На ее, медсёстры, зарплату.

Иногда об отце он слышит,

Что был добрый, храбрый, упрямый.

Но фамилии его не пишет

На тетрадках, купленных мамой.

Он имеет сестру и брата,

Ну а что ему в том добра-то?

Пусть подарков ему не носят,

Только маму пусть не поносят.

Даже пусть она виновата

Перед кем-то, в чем-то, когда-то,

Но какой ханжа озабочен —

Надавать ребенку пощечин?

Сплетней душу ему не троньте!

Мальчик вправе спокойно знать,

Что отец его пал на фронте

И два раза ранена мать.

Есть над койкой его на коврике

Снимок одерской переправы,

Где с покойным отцом, полковником,

Мама рядом стоит по праву.

Не забывшая, незамужняя,

Никому другому не нужная,

Она молча несет свою муку.

Поцелуй, как встретишь, ей руку!

1954

Наш политрук

Я хочу рассказать сегодня

О политруке нашей роты.

Он войну начинал на границе

И погиб, в первый раз, под Смоленском.

В черном небе, когда умирал он,

Не было и проблеска победы.

— В бой за Родину! — крикнул он хрипло. —

В бой за Ста… — так смерть обрубила.

Сколько б самой горькой и страшной

С этим именем связанной правды

Мы потом ни брали на плечи,

Это тоже было правдой в то время.

С ней он умер, пошел под пули.

Он второй раз погиб в Сталинграде

В первый день, в первый час прорыва,

Не увидев, как мы фашистам

Начинаем платить по счету.

Умирая, другие люди

Шепчут: «Мама» — и стонут: «Больно».

Он зубами скрипнул: — Обидно! —

Видно, больше всего на свете

Знать хотел он: как будет дальше?

В третий раз он умер под Курском,

Когда мы им хребет ломали.

День был жарким-жарким. А небо —

Синим-синим. На плащ-палатке

Мы в тени сожженного «тигра»

Умирающего положили.

Привалившись к земле щекою,

Он лежал и упрямо слушал

Уходивший на запад голос

Своего последнего боя.

А в четвертый раз умирал он

За днепровскою переправой,

На плацдарме, на пятачке.

Умирал от потери крови.

Мы его не могли доставить

Через Днепр обратно на левый.

Он не клял судьбу, не ругался.

Он был рад, что по крайней мере

Умирает на этом, правом,

Хотя Днепр увидел впервые

В это утро, в день своей смерти,

Хотя родом на этот раз он

Был не киевский, не полтавский,

А из дальней Караганды.

У него было длинное имя,

У политрука нашей роты,

За четыре кровавых года

Так война его удлинила,

Что в одну строку не упишешь:

Иванов его было имя,

И Гриценко, и Кондратович,

Акопян, Мурадов, Долидзе,

И опять Иванов, и Лацис,

Тугельбаев, Слуцкий, и снова

Иванов, и опять Гриценко…

На политрука нашей роты

Наградных написали гору.

Раза три-четыре успели

Наградить его перед строем,

Ну, а чаще не успевали

Или в госпиталях вручали.

Две награды отдали семьям,

А одна, — говорят, большая, —

Его так до сих пор и ищет…

Когда умер в четвертый раз он,

Уже видно было победу,

Но война войной оставалась

И на длинной ее дороге

Еще много раз погибал он.

Восемь раз копали могилы,

Восемь тел его мы зарыли:

Трижды в русскую, в русскую,

в русскую,

В украинскую, в украинскую,

И еще один — в белорусскую,

На седьмой раз — в братскую польскую,

На восьмой — в немецкую землю.

На девятый раз он не умер.

Он дошел до Берлина с нами,

С перевязанной головою

На ступеньках рейхстага снялся

С нами вместе, со всею ротой.