— Случайности, мой друг, вовсе исключить невозможно. Особенно в подобных случаях. Но во время такой войны не думают о случайностях…
Тем не менее господин фон Папен посвятил плану несколько часов. Он взвесил самые мельчайшие детали, внес свои предложения и даже написал текст фразы, которую он должен будет произнести сразу после покушения в присутствии прибывших турецких полицейских: «Эта бомба предназначалась для меня, но господу было угодно сохранить мою жизнь для Германии. Уверен, что взрыв — дело этих нечестивцев» (гневный жест в сторону здания советского посольства).
В конце совещания — был уже поздний вечер — господин посол увлекся до такой степени, что, невзирая на возраст, подагру и седины, трижды шлепался на ковер, изображая момент и угол падения, потерю сознания, временное забытье, первый стон и вздох облегчения, медленный подъем и обращение к полицейским и случайным очевидцам. Проделано это было артистически, в духе старой романтической школы, с придыханиями и трагическим шепотом. Уполномоченный пришел в восторг.
После этого работа закипела. Два агента немецкой разведки — студент Абдурахман, педераст и кокаинист, и парикмахер Сулейман, тупой, туго и медленно соображающий парень, были намечены как будущие обвиняемые — свидетели обвинения против русских, которые якобы действовали с ними сообща. Третий, исполнитель покушения, по хитро задуманному плану, должен был погибнуть при взрыве бомбы, которую он держал в руках и в которую сам должен был выстрелить. Этот третий в дальнейшем должен был проходить, по показаниям Абдурахмана и Сулеймана, как их друг Омер, которого вместе с ними якобы привлекли к покушению на фон Папена советские граждане Павлов и Корнилов.
Дело осложнялось тем, что как Абдурахман, так и Сулейман никогда не видели Павлова и Корнилова. Пришлось Абдурахмана и Сулеймана вывезти из Анкары в Стамбул, где агент гестапо часами гулял вместе с ними у здания советского консульства. Несколько раз он им показывал Павлова и Корнилова, выходивших из здания. Затем им были показаны фотокарточки Павлова и Корнилова, добытые в стамбульской полиции.
После этого началась подготовка будущих показаний Абдурахмана и Сулеймана. Оба с трудом усваивали заданный текст, путались в деталях, плохо запоминали. В таком виде их было опасно выпускать на гласный, открытый судебный процесс, который должен был явиться апофеозом всей инсценировки. Их могли сбить Павлов и Корнилов, и они могли окончательно запутаться. Дни проходили, а дело шло из рук вон плохо. Берлин уже начинал нервничать — дела на фронте становились все хуже, и надо было торопиться с этими упрямыми турками.
Уполномоченный из Берлина, в свою очередь, начинал терять терпение. Он набрасывался на участников подготовки с угрозами и бранью. Но это не способствовало успеху дела. Тогда берлинский уполномоченный решил привлечь к этому делу господина Петронеску, находившегося в это время в Стамбуле.
Господин Петронеску, узнав о новом поручении, потерял обычную живость: черт возьми, на этом деле можно раз и навсегда подорвать престиж, заработанный с таким трудом на протяжении десятилетий! Проклятые Абдурахман и Сулейман были тупы, как ишаки, и, кажется, глупели с каждым днем. Так, например, Сулейман, который уже, казалось, начал запоминать тексты своих будущих показаний на следствии и в суде, вдруг обратился к господину Петронеску с таким идиотским вопросом:
— А что, если русские скажут, что они меня никогда не видели и не знали?.. Они могут так сказать?
— Конечно, могут, — ответил господин Петронеску, еще не понимая, в чем смысл вопроса, — они так и скажут, ведь так и было на самом деле, вы же это знаете… Ну и пусть говорят. Вам какое дело?
— Так ведь все поймут, что мы говорим неправду. И нас могут осудить за ложные показания, — закончил свою мысль Сулейман.
Господин Петронеску едва удержался от смеха. Этот кретин Сулейман боялся, что его осудят за ложные показания, даже не понимая, что ему грозит виселица как раз в том случае, если суд поверит его показаниям. Вот с таким быдлом приходилось работать, подготовляя мировую сенсацию! Нет, надо было любыми путями избавиться от участия в этом деле.
Однажды ночью господина Петронеску осенила великолепная мысль: на будущем судебном процессе Абдурахмана и Сулеймана следовало подпереть умным юристом. Надо было подобрать надежного адвоката, который вел бы процесс умело и ловко. Среди агентов немецкой разведки был один турок-юрист, некий Захир Зия Карачай. В свое время он получил образование в Германии и еще в студенческие годы был завербован гестапо. Теперь этот проходимец проживал без определенных занятий в Анкаре и использовался для всякого рода третьестепенных поручений. В адвокатуре он не состоял, так как не имел своей адвокатской конторы, без чего, по турецким законам, не мог быть зачислен в это сословие. Но он знал немецкий и французский языки, был пронырлив и мог быть полезен как мелкий шпион, провокатор и посредник во всяких грязных делах. Кроме того, он недурно подделывал подписи.
При всем том это был человек проверенный, на все готовый и как-никак юрист по образованию. Господин Петронеску доложил свой план уполномоченному. Тот снесся с Берлином и получил одобрение. Захира Зия Карачая надо было срочно производить в адвокаты. Средства, необходимые для открытия конторы, были ему переведены. И он был принят в анкарскую коллегию адвокатов. Увы, только значительно позже, уже в ходе судебного процесса, выяснилось, что сделано это было грубо: средства на открытие конторы были перечислены на имя Захира Зия Карачая через банк прямо со счета немецкой фирмы, которая была известна как филиал гестапо. Но кто мог думать, что дотошные русские докопаются до такой мелочи! Казалось, что никому и в голову не придет выяснять, кто дал деньги Карачаю и почему он стал адвокатом как раз перед покушением на фон Папена.
Однако до процесса все шло благополучно. Карачай отлично понял свою задачу, приобрел себе шелковую адвокатскую мантию и старательно зубрил полученные из Берлина инструкции.
Когда все уже было подготовлено, господин Петронеску внезапно получил приказание немедленно выехать из Стамбула в Софию. Для «покушения» он уже не требовался, а в Софии его ждало новое и очень серьезное поручение.
И вот он в Софии. О возвращении в Стамбул пока нечего было и думать. Там теперь обойдутся без него, а здесь он нужен до крайности. Правда, и в Софии можно было недурно работать.
Так размышлял господин Петронеску, выйдя из вагона на перрон Софийского вокзала. Вечерняя София встретила его сдержанным гулом плохо освещенных улиц, резкими выкриками газетчиков, глухим кряканьем таксомоторов и заунывными стонами редких трамваев.
Турция, маленькая, с претензией на мировую столицу, провинциальная Анкара, ярко освещенный Стамбул — все это оставалось позади, было уже почти пройденным для господина Петронеску этапом. Впереди — София, новое, очень ответственное и опасное поручение, а следовательно, новые награды и, главное, деньги, деньги, деньги…
Улыбаясь этим перспективам, господин Петронеску окончательно стряхнул груз воспоминаний и двинулся вперед, в город.
«Черт с ним, со Стамбулом, — подумал Петронеску, — здесь будет не хуже».
Подозвав такси, он отправился в один из городских отелей.
Вечером «румынский коммерсант» встретился с владельцем немецкого кинотеатра, пожилым человеком неопределенной национальности. В маленьком кабинете, расположенном за кассой театра, они долго сидели вдвоем, беседуя, как старые знакомые. Они и в самом деле давно и близко знали друг друга — смуглый, худощавый господин Петронеску, румынский подданный, и тучный, страдающий одышкой господин Попандопуло, человек с бычьим затылком и квадратным подбородком, немец по внешности, грек по паспорту, турок по манерам, кинопредприниматель по вывеске и черт его знает кто на самом деле.
Софийские полицейские чиновники, когда заходила речь о господине Попандопуло, почему-то многозначительно улыбались, но охотно свидетельствовали его бесспорную благонадежность и коммерческую солидность.
Впрочем, господину Петронеску вовсе и не нужно было наводить справки в полиции о господине Попандопуло. Оба они, повторяем, знали друг друга давно и знали отлично. Вот почему их беседа, хотя они и не виделись года три, не была перегружена взаимными расспросами, восклицаниями и отступлениями. Нет, беседа их, что называется, с места набрала нужную скорость. Петронеску сказал, что прибыл в Софию к «русским друзьям», что пора восстановить старые связи, что «дома жалуются на трудности работы» и что им обоим, то есть ему и Попандопуло, поручено довести до конца отсюда одно небольшое «московское дельце».
Попандопуло поморщился и заметил, что, как это хорошо знают «дома», и у него есть в Софии свои дела, что трудности тут немалые и что его поэтому удивляет, почему «московскими делами» надо ворочать из Болгарии.
— Вы не учитываете, господин Попандопуло, — возразил ему Петронеску, — что в военное время всегда легче работать на нейтральной территории. И, кроме того, так приказано.
Попандопуло сообщил собеседнику, что белоэмигрантская колония в Софии совсем уже не та, что раньше. Старики одряхлели, погрязли в собственных нехитрых делах — ресторанчики, чайные, лавчонки, — а молодежь ненадежная, дух в ней не тот, кое-кто даже открыто сочувствует Красной Армии.
— Признаться, — продолжал он, — я с ними особенно и не возился. Когда было предписано найти добровольцев для фронта, я кое с кем встретился, поговорил. И слушать не хотят, мошенники.
Петронеску сидел молча и о чем-то напряженно думал. Потом он разъяснил своему собеседнику, что ему нужно не так уж много народу. Главное — он хочет найти здесь верное место для связи с Москвой и для того, чтобы руководить отсюда выполнением одного специального задания. Попандопуло осторожно спросил, о каком задании идет речь.
— Бели нужно кого-нибудь ликвидировать, — добавил он, — то у меня есть на примете один экземпляр. Готов на все. И в случае чего — не жалко…