Прошло три недели, и хотя «Забияка» был недалеко от Каптоуна, но попасть в него не мог. Свежий противный ветер, дувший, как говорят моряки, прямо «в лоб» и по временам доходивший до степени шторма, не позволял клиперу приблизиться к берегу; при этом ветер и волнение были так сильны, что нечего было и думать пробовать идти под парами. Даром потратили бы уголь.
И в ожидании перемены погоды «Забияка» с зарифленными марселями держался недалеко от берегов, стремительно покачиваясь на океане.
Так прошло дней шесть-семь.
Наконец ветер стих. На «Забияке» развели пары, и скоро, попыхивая дымком из своей белой трубы, клипер направился к Каптоуну.
Нечего и говорить, как рады были этому моряки.
Но был один человек на клипере, который не только не радовался, а, напротив, по мере приближения «Забияки» к порту, становился задумчивее и угрюмее.
Это был Лучкин, ожидавший разлуки с Максимкой.
За этот месяц, в который Лучкин, против ожидания матросов, не переставал пестовать Максимку, он привязался к Максимке, да и маленький негр в свою очередь привязался к матросу. Они отлично понимали друг друга, так как и Лучкин проявил блистательные педагогические способности, и Максимка обнаружил достаточную понятливость и мог объясняться кое-как по-русски. Чем более они узнавали один другого, тем более дружили. Уж у Максимки были две смены платья, башмаки, шапка и матросский нож на ремешке. Он оказался смышленым и веселым мальчиком и давно уже сделался фаворитом всей команды. Даже и боцман Егорыч, вообще не терпевший никаких пассажиров на судне, как людей, ничего не делающих, относился весьма милостиво к Максимке, так как Максимка всегда во время работ тянул вместе с другими снасти и вообще старался чем-нибудь да помочь другим и, так сказать, не даром есть матросский паек. И по вантам взбегал, как обезьяна, и во время шторма не обнаруживал ни малейшей трусости, – одним словом, был во всех статьях «морской мальчонка».
Необыкновенно добродушный и ласковый, он нередко забавлял матросов своими танцами на баке и родными песнями, которые распевал звонким голосом. Все его за это баловали, а мичманский вестовой Артюшка нередко нашивал ему остатки пирожного с кают-компанейского стола.
Нечего и прибавлять, что Максимка был предан Лучкину, как собачонка, всегда был при нем и, что называется, смотрел ему в глаза. И на марс к нему лазил, когда Лучкин бывал там во время вахты, и на носу с ним сидел на часах, и усердно старался выговаривать русские слова…
Уже обрывистые берега были хорошо видны. «Забияка» шел полным ходом. К обеду должны были стать на якорь в Каптоуне.
Невеселый был Лучкин в это славное солнечное утро и с каким-то особенным ожесточением чистил пушку. Около него стоял Максимка и тоже подсоблял ему.
– Скоро прощай, брат Максимка! – заговорил, наконец, Лучкин.
– Зачем прощай! – удивился Максимка.
– Оставят тебя на Надежном мысу… Куда тебя девать?
Мальчик, не думавший о своей будущей судьбе и не совсем понимавший, что ему говорит Лучкин, тем не менее догадался по угрюмому выражению лица матроса, что сообщение его не из радостных, и подвижное лицо его, быстро отражавшее впечатления, внезапно омрачилось, и он сказал:
– Мой не понимай Лючика.
– Айда, брат, с клипера… На берегу оставят… Я уйду дальше, а Максимка здесь.
И Лучкин пантомимами старался пояснить, в чем дело.
По-видимому, маленький негр понял. Он ухватился за руку Лучкина и молящим голоском проговорил:
– Мой нет берег… Мой здесь Максимка, Лючика, Лючика, Максимка. Мой люсска матлос… Да, да, да.
И тогда внезапная мысль озарила матроса. И он спросил:
– Хочешь, Максимка, русска матрос?
– Да, да, – повторял Максимка и изо всех сил кивал головой.
– То-то бы отлично! И как это мне раньше невдомек. Надо поговорить с ребятами и просить Егорыча. Он доложит старшему офицеру…
Через несколько минут Лучкин на баке говорил собравшимся матросам:
– Братцы! Максимка желает остаться с нами. Будем просить, чтобы дозволили ему остаться. Пусть плавает на «Забияке»! Как вы об этом полагаете, братцы?
Все матросы выразили живейшее одобрение этому предложению.
Вслед за тем Лучкин пошел к боцману, и просил его доложить о просьбе команды старшему офицеру, и прибавил:
– Уж ты, Егорыч, уважь, не откажи. И попроси старшего офицера. Максимка сам, мол, желает. А то куда же бросить бесприютного сироту на Надежном мысу. И вовсе он пропасть там может, Егорыч. Жаль мальчонку… Хороший он ведь, исправный мальчонка.
– Что ж, я доложу. Максимка мальчишка аккуратный. Только как капитан. Согласится ли арапского звания негру оставить на российском корабле. Как бы не было в этом загвоздки.
– Никакой не будет заговоздки, Егорыч. Мы Максимку из арапского звания выведем.
– Как так?
– Окрестим в русскую веру, Егорыч, и будет он, значит, русского звания арап.
Эта мысль понравилась Егорычу, и он обещал немедленно доложить старшему офицеру.
Старший офицер выслушал доклад боцмана и заметил:
– Это, видно, Лучкин хлопочет.
– Вся команда тоже просит за арапчонка, ваше благородие… А то куда его бросить? Жалеют. А он бы у нас заместо юнги был, ваше благородие! Арапчонок исправный, осмелюсь доложить. И ежели его окрестить, вовсе душу, значит, можно спасти.
Старший офицер обещал доложить капитану.
К подъему флага вышел наверх капитан. Когда старший офицер передал ему просьбу команды, капитан сперва было отвечал отказом. Но, вспомнив, вероятно, своих детей, тотчас же переменил решение и сказал:
– Что ж, пусть останется. Сделаем его юнгой. А вернется в Кронштадт с нами. что-нибудь для него сделаем. В самом деле, за что его бросать, тем более что он сам этого не хочет!.. Да пусть Лучкин останется при нем дядькой. Пьяница отчаянный этот Лучкин, а подите. эта привязанность к мальчику. Мне доктор говорил, как он одел негра.
Когда на баке было получено разрешение оставить Максимку, все матросы чрезвычайно обрадовались. Но больше всех, конечно, радовались Лучкин и Максимка.
В час дня клипер бросил якорь на Каптоунском рейде, и на другой день первая вахта была отпущена на берег. Собрался ехать и Лучкин с Максимкой.
– А ты смотри, Лучкин, не пропей Максимки-то! – смеясь, заметил Егорыч.
Это замечание, видимо, очень кольнуло Лучкина, и он ответил:
– Может, из-за Максимки я и вовсе тверезый вернусь!
Хотя Лучкин и вернулся с берега мертвецки пьяным, но, к общему удивлению, в полном одеянии. Как потом оказалось, случилось это благодаря Максимке, так как он, заметив, что его друг чересчур пьет, немедленно побежал в соседний кабак за русскими матросами, и они унесли Лучкина на пристань и положили в шлюпку, где около него безотлучно находился Максимка.
Лучкин едва вязал языком и все повторял:
– Где Максимка? Подайте мне Максимку… Я его, братцы, не пропил, Максимку… Он мне первый друг… Где Максимка?
И когда Максимка подошел к Лучкину, тот тотчас же успокоился и скоро заснул.
Через неделю «Забияка» ушел с мыса Доброй Надежды, и вскоре после выхода Максимка был не без торжественности окрещен и вторично назван Максимкой. Фамилию ему дали по имени клипера – Забиякин.
Через три года Максимка вернулся на «Забияке» в Кронштадт четырнадцатилетним подростком, умевшим отлично читать и писать по-русски благодаря мичману Петеньке, который занимался с ним.
Капитан позаботился о нем и определил его в школу фельдшерских учеников, а вышедший в отставку Лучкин остался в Кронштадте, чтобы быть около своего любимца, которому он отдал всю привязанность своего сердца и ради которого уже теперь не пропивал вещей, а пил «с рассудком».
Максим Горький
Максим Горький – литературный псевдоним Алексея Максимовича Пешкова (1868–1936), одного из самых значительных и известных в мире русских писателей и мыслителей. На рубеже XIX и XX веков он прославился как автор произведений с революционной тенденцией, лично близкий социал-демократам и находившийся в оппозиции царскому режиму.
А.М. Пешков родился 16 (28) марта 1868 года в Нижнем Новгороде. Псевдоним «Горький» писатель придумал сам – «Не писать же мне в литературе – Пешков…». Подробнее о его биографии можно узнать в автобиографических повестях «Детство», «В людях», «Мои университеты».
Первоначально Горький скептически отнёсся к Октябрьской революции. Однако после нескольких лет культурной работы в Советской России (в Петрограде руководил издательством «Всемирная литература», ходатайствовал перед большевиками за арестованных) и жизни за рубежом в 1920-е годы (Берлин, Мариенбад, Сорренто), вернулся в СССР, где в последние годы жизни получил официальное признание как основатель социалистического реализма.
Макар Чудра
С моря дул влажный, холодный ветер, разнося по степи задумчивую мелодию плеска набегавшей на берег волны и шелеста прибрежных кустов. Изредка его порывы приносили с собой сморщенные, желтые листья и бросали их в костер, раздувая пламя; окружавшая нас мгла осенней ночи вздрагивала и, пугливо отодвигаясь, открывала на миг слева – безграничную степь, справа – бесконечное море и прямо против меня – фигуру Макара Чудры, старого цыгана, – он сторожил коней своего табора, раскинутого шагах в пятидесяти от нас.
Не обращая внимания на то, что холодные волны ветра, распахнув чекмень, обнажили его волосатую грудь и безжалостно бьют ее, он полулежал в красивой, сильной позе, лицом ко мне, методически потягивал из своей громадной трубки, выпускал изо рта и носа густые клубы дыма и, неподвижно уставив глаза куда-то через мою голову в мертво молчавшую темноту степи, разговаривал со мной, не умолкая и не делая ни одного движения к защите от резких ударов ветра.
– Так ты ходишь? Это хорошо! Ты славную долю выбрал себе, сокол. Так и надо: ходи и смотри, насмотрелся, ляг и умирай – вот и все!
– Жизнь? Иные люди? – продолжал он, скептически выслушав мое возражение на его «Так и надо». – Эге! А тебе что до того? Разве ты сам – не жизнь? Другие люди живут без тебя и проживут без тебя. Разве ты думаешь, что ты кому-то нужен? Ты не хлеб, не палка, и не нужно тебя никому.