Военнопленные (Записки капитана) — страница 10 из 47

— Как на Доску почета снимают, суки. — Олег подкинул на груди дощечку.

— Вас, вас? — обернулся солдат-фотограф. — Руе!

— Не меня, а тебя сюда посадить бы, хамлюгу. Ферштейн?

— Я, я, ферштейн, — закивал солдат и улыбнулся.

Грянул смех. Олег деревянно уставился в объектив.

Временами лагерь походил на биржу труда: среди пленных сновали типы в штатском, отбирали людей нужных специальностей, формировали рабочие команды, иногда даже угощали нас сигаретами.

Я угодил в группу, состоящую из тридцати человек. Ни Олег, ни Адамов в нее не вошли. Становилось очевидным, что нашей дружбе приходит конец. Горечь близкой разлуки отравляла и без того не сладкую жизнь. Мучило сознание совершенной оплошности: при более близком знакомстве обнаружилось, что в нашей «тридцатке» все с высшим и средним техническим образованием.

— Черт тебя дернул! — пробирал меня Адамов. — Специалист! Как же! Хватило ума! Привезут на завод, поставят к станку. Что тогда? Откажешься?

— Откажусь.

— И подхватишь пулю в лоб, — безапелляционно ввернул Олег. — Лучше уж г… возить. Руки грязные, зато совесть чистая. Перемудрил, дружочек… Эх, ты-ы!

Я отмалчивался. Что им ответить? Ведь назвался же Олег поваром, а Адамов чернорабочим. Зачем было мне называться по специальности?

Мы прощались. Олег расчувствовался. В глазах у него стояли слезы. Мы троекратно наперекрест обнялись и расцеловались, как родные. Адамов же угрюмо наклонил голову и молча пожал руку до хруста в суставах.

— До свидания, ребята. Плен завтра не кончается, еще встретимся, — повторил я слова доктора.

— Будь здоров! Не поминай лихом!

Пассажирский поезд мчался на север. К его хвосту пристегнули наш товарный вагон. У квадрата двери в такт движению покачивались двое пожилых солдат. Они опирались на диковинно длинные винтовки «гра», снятые с вооружения еще в первую мировую войну, и языки их зудели от желания поговорить с пленными. Однако, поглядывая друг на друга, молчали, ожесточенно сплевывали в пролетающее пространство рыжую от табака слюну.

Глава IV


1

К берегу моря цепко прирос немецкий городишко. Уцепился в берег, как клещ, да так и остался навсегда — маленький, неудобный, открытый всем морским ветрам и косматым косякам промозглого тумана. Над старинными домами с массивными зелеными ставнями громоздились островерхие черепичные крыши. Каждый дом — крепость. Между ними выгнулись мощенные крупными голышами узкие кривые улочки с ленточками плиточных тротуаров, отполированными до маслянистого блеска башмаками многих поколений пешеходов.

Это север Германии — Померания. Городишко называется Вольгаст. Он точно уснул надолго. Изредка на улицах появлялись прохожие: озабоченная фрау с хозяйственной сумкой, подросток или ветхий старик.

Померания полупуста. Ее «морозоустойчивые» гренадеры воевали в далеком волжском городе, где, по слухам, на лету мерзнут птицы и плевок летит на землю комочком звонкого льда.

Отголоски Сталинградской битвы докатились и в эту глушь. Окруженные русскими, гитлеровские войска, дескать, проявляют чудеса храбрости и героизма. Фюрер за них возносит молитвы, и провидение ему подсказывает, что с ними ничего худого не случится. Но почему-то от гансов и карлов уже месяц нет писем. Померанцы притихли, как, впрочем, притихла и вся Германия.

Но со стороны военного училища, стоящего несколько дальше по берегу моря, целыми днями доносились строевые песни и бравые приветствия «хайль Гитлер». Это должно было свидетельствовать о неистребимом германском боевом духе.


Мглистое утро никак не могло пробиться сквозь туман. Заканчивалась поверка. Вдоль строя шагами крадущейся кошки прохаживался фельдфебель. Из кармана шинели торчал золоченый эфес офицерской шпаги. Несмотря на рань, фельдфебель был уже пьян. Он разглагольствовал, принимал опереточные позы, скопированные с многочисленных фотографий любимого фюрера. Переводчик из пленных переводил из его болтовни самую отъявленную чепуху. Пленные стояли с каменно-серьезными лицами, внутренне давясь от смеха.

— Ауфвидерзейн! — наконец бросил фельдфебель.

— Ауфвидерзейн! — гаркнули пленные, и, как гигантские кастаньеты, щелкнули две сотни колодок.

— Разойдись!

Из тумана неслышно выдвинулся инженер Мальхе — тот самый, который отбирал нас в Нюрнберге. Он шеф команды. На длиннополом пальто осели капельки росы, под плоскими полями шляпы блестели очки. За ними, казалось, — пустота. Мальхе походил на мрачное привидение, затянутое во все черное. Но это привидение превосходно говорило по-русски с характерным московским выговором.

— Сегодня вы пойдете на работу. Немиров!

— Я!

— В чертежку.

— Господин инженер, в чертежку я не пойду.

— Очень хорошо. Станьте в сторону! Семенов!

— В чертежку не пойду.

— В сторону!

Мальхе невозмутимо продолжал называть фамилии. В стороне уже стояли восемнадцать человек, в их числе и я. Остальные распределены по другим работам.

— Так. Теперь с вами. Я предусмотрел все. Те, что сейчас там, — Мальхе кивнул на ярко освещенную чертежку, — начинали примерно так же. Сейчас вы отправитесь на работу в лес. Не думаю, чтобы там кому понравилось. Поэтому оставляю лазейку: если благоразумие возьмет верх — вы заявите мне и в тот же день пойдете в чертежку. Там тепло. До свиданья!

Лес стоял темной стеной. Угрюмый, мокрый, глухой, он будто ссутулился под тяжестью сизых туч, грузно налегших на его лохматую спину. Даже птиц не было слышно. С ветвей срывались тяжелые капли, цепляли по пути мелкие веточки, и они долго потом дрожали в сыром воздухе, пропитанном запахом перегнившей хвои и листьев и чего-то еще неуловимого и терпкого. Наши колодки грузли в податливой мокрой хвое, выжимали прозрачную, как хрусталь, ледяную воду. В лунках застывали маленькие зеркальца — отражали зеленые вершины да свинцовую каску неба. Изредка попадались замшелые пни давних порубок. Ни бурелома, ни валежника, ни милого сердцу мелколесного кустарника. Лес убран, точно причесан, и от этого он был печальный и чужой.

Я в паре с Немировым. Бревно, обросшее слоем плесени, вырывалось из рук как живое. От натуги лицо Немирова налилось фиолетовым румянцем — вот-вот сквозь тонкую кожу брызнет кровь. Я помог ему взвалить на плечо толстый комель, потом через силу поднял хлыст. Мы понесли бревно. Каждый неверный шаг отражался тупой болью в плече, пояснице и где-то в позвоночнике.

Нас восемнадцать человек. По лесу плыли девять бревен. Это цепь. Бревна — звенья.

Колодки ожили, начали ерзать, тереть ноги, проваливаться в рыхлый наст. Ноги в них были как поршни: выдавливали струйки воды. Края колодок ссаживали кожу до крови.

Иногда кто-нибудь не выдерживал, опускал бревно. Тогда многоголосое эхо подхватывало злобную солдатскую ругань и катилось по лесу, как пьяный разнузданный хохот. Цепь останавливалась. Пленный вскрикивал от боли, слышалась натужная возня, и снова мы шагали меж стволов, согнувшись под тяжестью скользких набухших бревен.

Через полкилометра вышли к асфальту, свалили бревна на обочину и без минуты передышки двинулись в обратный путь. Солдаты запаслись дубинами.

Перед вторым рейсом я снял шинель и колодки. Ноги окоченели. Из многочисленных ссадин текла сукровица.

В середине дня один из пленных, шедший сзади, споткнувшись о корневище, упал. Бревно догнало, вмяло голову в торф; вторым концом оно стегнуло по спине напарника — вырвало клок куртки и от лопатки до поясницы спустило кожу. Упавшему помощь оказалась не нужной: из ушей хлестала кровь, глаза опустели, без выражения уставились в дальние сосны.

Пасечный стоял, прижавшись к проволоке.

(к стр. 78)


Остаток дня превратился в пытку. Мы уже носили бревна по трое, по четверо, но с каждой минутой убавлялись силы. Продрогшие конвоиры кляли все на свете и, не жалея палок, лупили нас уже безо всяких причин — из простой потребности согреться. Только наступление ночи прекратило эту сумасшедшую работу.

На следующее утро нас построили отдельно. Мальхе спросил:

— Ну-с, как работенка?

В ответ мы угрюмо молчали.

— Вижу, работка пришлась по вкусу. Сегодня будет еще получше, — пообещал он и ехидно улыбнулся, блеснув толстыми стеклами очков.

В тот день мы переносили злополучные бревна от асфальта снова в глубь леса.

После работы, едва добравшись до койки, я забрался под жиденькое одеяльце и долго лежал без движения. Голоса доносились четко, ясно, а я не мог пошевелить даже пальцем. На тело навалилась неимоверная тяжесть, и каждый нерв, каждая клетка и жилка пели тягучую песню безмерной усталости. Так в морозную ночь гудят телефонные провода.

Сосед по койке Волин, опустив в проход длинные ноги, огрызком гребня плавно расчесывал удивительно красивую каштановую бороду.

— Не спите, сосед?

— Нет.

— Я так и думал. После этой идиотской работы заснуть мудрено. Хочу с вами поговорить. Не возражаете?

— Я слушаю.

— Зачем себя гробить? Через несколько дней вам из лесу уже не выбраться. Нужна ли такая жертва? Тем более…

— Что же, Волин, лучше продаться в чертежку?

— Тем более, — спокойно продолжал Волин, — что в чертежке никто ни черта не чертит.

— Агитируете? Катитесь…

— Зачем грубиянить? Скворцов уговаривал нас по долгу службы. Он начальник чертежки, а я простой смертный. За пять месяцев я сделал единственный чертеж, да и тот попросту перенес со старой синьки на ватман. Я не знаю, к чему сводится работа чертежки, но твердо уверен, что она пока ничего полезного немцам не приносит. Вы слушаете?

— Слушаю. Красиво врете.

— Ну, знаете, вы не красна девица, чтоб вас уламывать. — Волин замолчал и отвернулся.

За столом играли в преферанс.

— С бубен надо ходить! С бубен, а не с пик, — раздраженно колотили костяшками пальцев по столу. Мне казалось, что стучат чем-то острым прямо по черепной коробке. — Дубина чертова, короля подыграл.