Военнопленные (Записки капитана) — страница 18 из 47

— Я не агитирую, — спокойно прогудел бородач. — Занимаетесь агитацией вы! Чем вы докажете, что это дело рук большевиков? До-ка-жи-те!

— Но кто же другой их мог расстрелять?!

— Кто? На снимках — трупы. Чьи они? Нас не убедите филькиными грамотами. У каждого из нас, кроме живота, есть еще и долг перед Родиной, порядочность, совесть. Пойти с вами — значит продать все, стать сволочью, изменником.

— Это зависит от убеждений!

— У изменника нет убеждений! Еще Горький сказал, что даже тифозная вошь оскорбилась бы, если б ее сравнили с предателем. Вы же хуже тифозной вши.

Мороз побагровел. Хорьковые острые глаза уперлись в лицо человека в шинели с такой злобой, что в них вспыхивали зеленоватые искорки, и гасить он их уже не мог и не пытался.

В бараке поднялся шум.

— Правильно!

— Катись ты…

— Убирайся, Мороз!

— Иуда!

Мороз трясущимися руками подхватил со стола газеты и боком стал пробираться к выходу.

— Запомните, большевистская рвань, что, даже если красные звездочки появятся под стенами Моосбурга, вы их не увидите! А с тебя, — он погрозил кулаком своему противнику, — я сам сдеру твою красную шкуру от затылка до пяток!

Последние слова потонули в общем гневном крике. По ушам резанул разбойный свист. Перед Морозом выросла плотная толпа. Втянув голову, он продирался сквозь нее к двери.

Люди уже не сдерживались. Отбросив всякую осторожность, они выплескивали в лицо Морозу свою ненависть. Я тоже что-то кричал и, работая локтями, старался пробиться ближе, плюнуть, ударить.

Мороз продолжал кричать:

— Каленым железом будем вас жечь! — В углах узкогубого рта вскипела вязкая пена. — Сволочи!

— Иди, гад, иди! — Кто-то ударил его кулаком по затылку.

С головы слетела пилотка. Трехцветная жестяная кокарда хрустнула под деревянной подошвой колодки.

Мороз вылетел в двери, с трудом сохранив равновесие. Раскинув над землей руки, он пробежал несколько шагов, и вслед ему вылетела пилотка, шлепнулась на мелкую дворовую гальку. Подхватив ее, он рывком напялил на лысеющий череп, погрозил нам поднятым в исступлении кулаком и размашисто запетлял к выходу.

На земле осталась наглая газетка «Заря», начиненная «фактами» и «фотографиями». Кто же снят на них? Не наши ли соотечественники в лагерях Проскурова, Умани, Владимир-Волынска? Может быть, это действительно наши пленные, расстрелянные фашистскими особыми отрядами? Мы ведь видели их «работу»!

В бараке стало тесно от набившихся извне пленных. Кипели страсти, крикливо, возбужденно гудели голоса.

— Скоро отыграется, сука!

— Не те времена пришли! Хватит!

Припомнился «бунт артиллеристов» и групповой отказ команды ехать на патронный завод.

Это было осенью 1942 года. Из русской зоны начальство отобрало около двухсот военнопленных и перевело их на изолированное положение во 2-й барак. Сразу же заговорили, что группу отобранных отправят на патронный завод. Народ заволновался, кое-кто посмелее предлагал всем отказаться от работы. Начальнику лагеря послали письменный протест. Прочтя его, он только весело рассмеялся.

Тогда в бараке взбунтовались. На построение не вышли, требовали прихода коменданта, на угрозы расправиться с ними ответили, что лучше умереть, чем идти против своего народа.

К ним послали фельдфебеля Мороза, только начинавшего тогда в Моосбурге свою карьеру «рогатика». Мороз добросовестно уговаривал, убеждал не противиться немцам: дескать, если уж попал в плен, то помалкивай и подчиняйся. Он приходил в барак несколько раз. Нервный, легковозбудимый, при малейшем возражении он переходил на крик и, теряя над собою власть, разражался оскорблениями и угрозами.

В бараке упорно стояли на своем: требовали вернуть их в общий лагерь. Взбунтовавшихся лишили пищи, замкнули, вокруг барака поставили часовых.

Дело приняло серьезный оборот и уже не могло закончиться полумерами. Иностранные пленные тоже заволновались, требовали прекратить репрессии — бунт угрожал стать общелагерным.

Комендант пошел на более крутые меры: приказал всех выгнать из барака и силой оружия заставить подчиниться.

Это оказалось не так просто. Пленные изнутри забаррикадировались койками и выйти отказались. И тогда к ним еще раз пошел Мороз.

После долгих переговоров его пустили внутрь. Как и прежде, он не сказал ничего нового — начал с уговоров, закончил оскорблениями. Кто-то не выдержал, запустил в него колодкой.

— А-а-а! — Мороз качнулся, схватился руками за голову. Из-под пальцев показалась кровь — черным надрезом виднелась раскроенная щека. — А-а-а!..

Шурша в спертом воздухе, вторая колодка пролетела мимо, едва не задев его, и громко бухнулась в дерево койки. Мороз, округлив в страхе глаза, побежал к выходу, споткнулся о чью-то ногу и под громкий крик и улюлюканье с размаху растянулся на затоптанном полу. Дико озираясь по сторонам, он пружиной вскинулся на ноги и выскочил из барака.

Жалобно зазвенело в окне стекло. Острое рыльце автомата выплюнуло ленту огня; длинная очередь прошлась по койкам, вырывая из досок мелкую щепу.

— Выходи!

В бараке громко стонал раненый.

— Выходи!..

Вылетело еще одно окно, рама косо повисла на одном креплении. В пролом снаружи втолкнули собак. В них полетели десятки колодок. Громкий крик потряс стены барака. Двери затрещали, развалились. На сорванную с петель половину встал солдат и запустил поверху длинную автоматную очередь.

— Выходи!

Подгоняемые избитыми озверевшими собаками, пленные вытолкнулись скопом на улицу. На многих висела клочьями окровавленная одежда. Нескольких раненых солдаты выволокли волоком.

— Становись!

Перед строем пленных встали человек двадцать солдат, комендант и Мороз с забинтованной головой.

— Отберите зачинщиков!

Мороз с перекошенным злобой землистым лицом пошел вдоль строя. Спустя короткое время у стены барака поставили пятерых пленных.

Длинная, очень длинная автоматная очередь сломала их, бросила под стену и бешеным стуком прошлась вторым заходом по неподвижным трупам.

Начальник лагеря подошел к строю ближе.

— Я расстреляю из вас каждого десятого, но добьюсь полного повиновения. Или вы поедете на завод, или на тот свет. — Полковник указал на небо. — Третьего выхода нет.

Но получилось иначе: людей продержали еще сутки в бараке, а потом под усиленным конвоем увезли в штрафную команду. На патронный завод их не послали.

Это случилось осенью 1942 года, в период наибольшего развития немецкого наступления. А в 1943 году обстановка на фронтах изменилась, несколько изменилось и отношение к нам. На власовских же агитаторов немцы стали смотреть с нескрываемым презрением: слишком незначительны были результаты их возни. Немцы перестали им верить. К тому же они прекрасно понимали, что предавший Родину предаст, не задумываясь, любого хозяина новому, условия которого окажутся выгоднее.


После изгнания Мороза из нашего барака Воеводин отозвал меня в сторону.

— Читать еще не разучился?

— Нет еще. Печатное разбираю.

— Тогда прочти вот… — Он передал мне измятый листок бумаги, серый от грязи.

«Товарищи! Друзья по плену!

Банды фашистских палачей и их подлые наймиты пытаются нас уверить, что массовое убийство политзаключенных под Смоленском совершили органы советской власти.

Это очередная грязная провокация! Сейчас для немцев ухудшилась политическая обстановка, и эти опившиеся человеческой кровью палачи лезут из кожи, чтобы переложить свои злодеяния на плечи русских. Это им нужно, чтобы натравить союзников против нас, чтобы зажечь ненависть и в сердцах поляков, к границам которых скоро подойдет Красная Армия».

— Крепко завинтили! Это ты нашел?..

— Да, пока только листовку.

— А кто тот бородатый, в шинели?

— Полковник Тарасов. К нему сейчас соваться не надо.

Листовку я передал Дядюшкову. Женя быстро прошелся глазами по тексту, обрадованно улыбнулся, и не успел я ничего подумать, как он встал на край нар и, держа листок высоко над головой, зычно крикнул:

— Товарищи, слушайте!

2

В дальнем углу барака у окна в любое время дня сидел человек, занимаясь какой-то работой.

Подойдя ближе, я увидел у него на коленях кусок фанерки с приколотым к нему листком бумаги. На бумаге постепенно возникало чье-то лицо — словно очень медленно проявлялся фотоснимок. Работал человек быстро, профессионально. Это меня заинтересовало, и я издали долго наблюдал за его работой. Листки менялись, менялись лица, а человек все рисовал и рисовал до рези в глазах. Иногда он откладывал в сторону фанерку, закрывал глаза и с наслаждением разгибал усталую спину.

Я стал приходить к нему каждый день. Человек не отличался разговорчивостью. Иногда он молчал по целым дням, бросал на меня исподлобья мимолетные хмурые взгляды. Все же мы мало-помалу познакомились.

Мой новый знакомый — Владимир Александрович Гамолов — профессиональный художник. Лет ему давно за тридцать. Черные волосы уже значительно поредели, сквозь них проглядывала кожа, виски стали серыми. Лицо у него круглое, крепкое, будто дубленое, но под глазами — нездоровые отеки.

В течение дня к нему приходили многие. Одни приносили заказы, бумагу и плату: хлеб, консервы, табак. Другие забирали это все и куда-то уносили. Некоторые приходили в его угол поговорить о каких-то делах. В такие минуты я, чувствуя себя лишним, уходил и возвращался, лишь когда видел, что Гамолов остался один.

От него почти не отходил молодой парень. На щеках у него золотой пух, глаза синие, и щеки розовые и нежные, как у девушки. Лицо никак не вязалось с крепким узловатым телосложением и глухим, как из бочки, голосом. За Гамоловым он ухаживал, точно хорошая нянька.

— Виктор, ты сапожника Андрея знаешь?

— Знаю. Рябоватый такой, в двадцать девятом бараке.

— Он самый. — Гамолов заговорил с Виктором, не обращая внимания на то, что я сидел рядом. — Отнеси ему, — и подал Виктору сверток. — Да, постой. Передай ему записку.