2
Вечером на меня наткнулся Осипов. Он тоже ранен. На грязном бинте рука подвешена к шее, и другой рукой он поддерживал ее снизу, беспрерывно укачивал, как мать грудного ребенка. Он молчал. Только один раз обронил:
— Навоевались…
Он вылил из фляги мне в рот остатки теплой, противной водки и заставил съесть сухарь. Сухарь был твердый как камень и вонял пушечным маслом. Грыз я его долго — часа два — вперемежку с дремотой. Надо мной сидел Олег, беспрерывно укачивал свою руку и раскачивался сам. С неба подслеповато моргали звезды. В стороне Донца басовито загавкали пушки: значит, снова пошли на прорыв.
Проходила ночь. Едва наметилась зеленоватая заря. В нескольких шагах от нас — группа окруженцев. Одни подавленны, другие возбуждены — все еще во власти последнего боя.
За спиной скрипел бесцветный нудный голос:
— Какому тупице пришло в голову отдать приказ выходить малыми группами?! Мало того, что не продумали операцию, да еще один промах другим подперли. Что за чертовщина?
Голос недоуменно замолчал. Кто-то досадливо сплюнул сквозь зубы.
— Да. Чертовщи-и-ина…
По сиплому прокуренному басу я узнал подполковника Перепечая — хорошо мне знакомого командира артиллерийского полка.
Кто-то насмешливо бросил:
— Приказы командования не обсуждаются.
— А выполняются! — подхватил другой голос.
— Довыполнялись!..
Перепечай сидел в неудобной, скрюченной позе и, положив подбородок на колено поджатой ноги, грустно смотрел вдаль. Он обернулся к сидевшему чуть поодаль майору, заросшему до глаз темной бородой.
— Я во всем этом не вижу ничего неожиданного. Окружения следовало ожидать.
— Почему ты так думаешь?
— Еще за месяц до нашего наступления я уже знал, где оно будет и когда будет. Думаю, что и немцы узнали о нем, — сказал он горько. — Немцы выставили перед нами тактический заслон. Мы его смяли и бросились в прорыв очертя голову. Как только мы втянули в него все, что могли, немцы сомкнули клещи. Просто!
— А ихние потери?
— Э-э-э, дорогой, теми частями они пожертвовали сознательно. А теперь видишь, что сделали?
— Вижу, — согласился майор. — Вижу, будь они прокляты!
— Что-то долго с нами возятся. — Перепечай кивнул в сторону немцев. — Обороняться ведь один черт нечем.
Никто не ответил. Перепечай, прищурившись, глядел на светлую полоску над горизонтом.
— Умереть в бою — честь. Мертвые сраму не имут. Пленным достанется хуже, чем мертвым. На них все будут валить: и измену и позор поражений…
Каждый из нас думал о том же. Плен? А может, лучше всадить в себя пулю и разом покончить с муками — и теперешними и будущими?
Вспомнилась Александровка. И, будто читая мои мысли, толкнул меня Осипов.
— Дом культуры не забыл?
— Боюсь, Олег, с нами будет не лучше.
На меня внимательно посмотрел Перепечай.
На его пропотевшей гимнастерке рдели два ордена боевого Красного Знамени и медаль «XX лет РККА». Один орден новенький, блестящий, другой — с потертой временем эмалью. Лицо и шею прорезала сетка крупных морщин. У околыша фуражки белела седина. Но он был крепок, по-крестьянски широк в пояснице, кряжист.
— Думается мне, сегодня нас начнут хватать… Дожились…
— Может, и не схватят, — возразил майор. — А ты все ноешь? Не осточертело еще? Дожи-и-ились! — передразнил он старика и уперся в него воспаленными глазами. — Вздумал стреляться, так какого черта лирику разводишь? Всю душу из меня вымотал. Ходишь за мной, уговариваешь. А я в попутчики на тот свет не гожусь. Рано! К черту! Я не хочу себя убивать. Понял?
— Михаил Иванович! — Перепечай, кивнув в нашу сторону, укоризненно посмотрел на майора.
— Да ведь тошно, пойми ты, тошно слушать, стыдно! Кадровый командир… Эх, ты-ы-ы…
— Именно потому и боюсь плена. Не желаю. Не же-ла-ю! — повторил он раздельно, с напором. — Страшно мне на старости лет эдакий позорище на себя валить. Умереть легче. Ты еще за мамкин подол держался, когда я попал к ним в первую войну. Так тогда я за «Русь, царя и отечество» воевал, с меня, как со святого, и взятки были гладки. А теперь? Ты-то меня понимаешь?
— Понимаю, — примирительно прогудел майор. — Так я ведь и не зову тебя в плен сдаваться.
— Что же ты предлагаешь?
— Единственно, по-моему, правильное: обороняться до последней возможности. Не вижу смысла в самоубийстве, не сочувствую этому. Да и не много в том героизма, и это, прости меня, только немцам помощь. Сдаться в плен — тоже плохо. Но коли уж возьмут живым, надо бороться с врагом и там, у него в тылу.
— Н-не знаю, может, ты и прав по-своему, — в раздумье ответил подполковник. — Вон, смотри, заря загорается… — Упираясь руками в колени, он тяжело поднялся. — Пойду, пожалуй.
— Куда?
Перепечай неопределенно махнул на восток, слегка горбясь, побрел навстречу солнцу, медленно переставляя ноги, обутые в запыленные солдатские сапоги.
— Погоди, я с тобой.
Майор догнал его, и дальше они пошли рядом, тихо переговариваясь.
Каждый по-своему переживал этот разговор, невольными свидетелями которого мы оказались. Обычно неунывающий, жизнерадостный, Осипов сидел мрачный, молчаливый. Его задорный рыжий хохолок на бронзовой коже высокого, с зализами, лба казался кусочком свалявшегося войлока, грязного, постороннего.
Я наблюдал за ушедшими. Мысли разбегались, путались. На душе было тошно и пусто.
Майор и подполковник отошли уже на порядочное расстояние и, видимо, все еще продолжали спор: то расходились на несколько шагов, то сходились снова. Майор гневно жестикулировал. Потом разговор, очевидно, стал спокойнее. Они постояли некоторое время друг против друга, двинулись дальше, и майор, дружески обняв старика за плечи, повернул в нашу сторону.
Тем временем прежний скрипучий голос продолжал выжимать слова, и они раздражали, точно кто-то царапал по стеклу гвоздем:
— Да, жестоко сказался результат нашего шапкозакидательства, чрезмерной самонадеянности. Как же: Бить врага на его территории… Вот и колошматят нас целый год на нашей земле. А мы только и знаем, что отбиваемся да угрожаем.
— Загибаешь, капитан, — возразил кто-то сердито — Слюни распустил, как пьяный извозчик. Не бывает войн без поражений.
— Это сейчас так говорим. А раньше? Разве нас учили отступлению? Ни черта подобного! Только вперед! На ящике с песком, на маневрах — везде только вперед. Вот немцы нас сейчас и учат. По-настоящему! Крепко учат!
Приглушенно стукнул выстрел. Но раньше, чем звук долетел до нас, я увидел, как неловко сложился в поясе Перепечай и, подогнув колени, ткнулся головой вперед.
Возвращавшийся к нам майор бегом кинулся назад к Перепечаю. Олег вскочил, как подброшенный пружиной.
— Застрелился… — обронил он горько и побежал вслед за майором.
— Готов, — процедил он, возвратясь. — Слишком похоронно смотрел старик на будущее. Майор-то был прав…
— Подполковник тоже прав, — перебил его все время молчавший пожилой старшина. — Мужественный человек, крепкий. Таких не согнешь, можно только сломать.
Он снял фуражку с надломленным козырьком. Остальные последовали его примеру.
Вернулся майор. Ни на кого не глядя, подрагивающими руками положил перед собой документы Перепечая, на них возложил свои и надтреснутым, чужим голосом предложил:
— Ну что же, братцы, давайте… погреемся…
С болью в сердце, будто отрывая от себя частицу, я выложил удостоверение личности и комсомольский билет — маленькую книжечку, красную, как сгусток крови.
Молчаливый старшина держал свои документы в руках долго, будто взвешивая их в широких ладонях, потом бережно сложил их в общую небольшую кучку.
— Гражданская смерть. — Он усмехнулся криво, вымученно и отвернулся.
Майор переложил документы домиком и осторожно по-хозяйски поджег. Оранжевый язычок робко лизнул обрез бумаги, потом пламя вспыхнуло ярко, осветило грустные лица и стоящего перед костром на коленях майора.
— Да. Жизнь. Жаль старика. — Майор вздохнул, похоже — застонал. — Поспешил. А ведь человек какой был!..
На востоке взошло солнце, возвестило начало нового дня. Никто из нас ему не был рад.
3
Сарай длинный, приземистый, ободранный. Сквозь дыры в соломенной крыше внутрь глядело солнце. Навстречу ему с земляного пола поднимались миллиарды пылинок. От этого казалось, что солнечные столбы косо подпирают ветхую крышу, местами провисшую вниз пучками закопченной соломы.
Под обвалившейся глиной выпирал хворостяной каркас, будто конские ребра. В углу врос в землю приземистый кузнечный горн, тускло отблескивающий окаменевшей сажей. Над горном, как засаленный балдахин, висел измятый вытяжной короб.
Голубыми пластами колыхался табачный дым.
В длинном прямоугольнике входа надоедливо мелькала серая фигура часового. Он расхаживал влево-вправо и словно бы играл со своей уродливо короткой тенью: то пытался от нее удрать, то настигал и топтал ногами. Иногда он останавливался, засматривал прищуренными глазами внутрь сарая, перекладывал в руках лоснящийся смазкой автомат. Ворот суконного мундира распахнут, подвернутые рукава обнажили до локтей покрытые густой золотистой растительностью цепкие руки.
Привалившись плечом к косяку, он принимался высвистывать примитивную бравурную песенку, построенную на трех-четырех звуках.
Ему было жарко, скучно.
Вдруг лицо часового оживилось. Он шагнул вперед, схватил пожилого военврача за руку и дернул за ремешок часов. Доктор рывком высвободил руку, отступил назад и, тяжело переведя дух, закивал головой:
— Гут, гут…
Физиономия часового расплылась в довольной усмешке. Врач расстегнул ремешок часов. Немец с готовностью протянул руку, но врач, отступив на шаг, с силой ударил часами об землю.
На лице грабителя еще блуждали остатки растерянной глупой улыбки. От загорелых щек отлила кровь, они стали землисто-серыми и вслед за тем покрылись багровыми пятнами. В бешенстве он наставил в грудь врачу автомат. Враз стало так тихо, что