было слышно, как в ушах шумит кровь.
— Вас ист лос? — резко донеслось от входа.
Часовой обернулся, щелкнув каблуками, вытянулся, замер.
— Ахтунг!
Пригнув голову, в проеме входа стоял высокий пожилой офицер, затянутый в безукоризненно пригнанный светлый китель. Он рассматривал пленных холодными, как ледяшки, глазами, медленно поворачивая на высокой шее сплющенную с боков голову. На плечах офицера витые погоны, между концами воротника, украшенного серебром петлиц, примостился черный разлапистый крест. Длинная голова казалась еще длиннее от высокой тульи фуражки, вздыбленной резко кверху. Чуть повернувшись, он что-то сказал и в ту же секунду раздвоился: из-за спины шагнул такой же высокий поджарый офицер, только значительно моложе. Под вздернутой бровью блеснул монокль.
— Господин полковник спрашивает, нет ли у вас претензий?
Все молчали, с неприязнью рассматривая лощеные фигуры офицеров.
— Нет ни претензий, ни вопросов? — повышая голос, спросил переводчик. Пренебрежительно сложив губы, добавил: — Вы всем довольны?
Народ в сарае зашевелился, послышались отдельные возбужденные голоса. Из толпы вышел подтянутый молодой подполковник.
— В этом грязном сарае вы заперли более сотни русских офицеров. Среди нас есть раненые, нуждающиеся в немедленной госпитализации. Пищи нет. Воды нет. Оправиться не выпускают. Наконец, в сарае множество вшей. В нем невозможно содержать людей. Мы протестуем.
Переводчик скороговоркой пересказал полковнику, и тот, презрительно улыбнувшись, ответил:
— Для пленных есть специальные лазареты. Всему свое время. Будут отправлены и ваши раненые. Пищу получите вечером. Мы не имеем для вас специальных запасов продовольствия. Не ждали вас. Что еще?
Подполковник коротко доложил о происшествии с часами и, строго глядя на переводчика, закончил:
— Подобный случай несовместим с понятием современной армии. Это грабеж, мародерство. У нас оно наказывается как самое тяжкое преступление.
Лицо переводчика вытянулось. На скулах проступил пятнистый румянец, близорукие глаза прищурились, забегали по лицам.
Полковник надменно вскинул голову и, выдвинув острую челюсть, заговорил отрывисто, громко, бросая в толпу непонятные каркающие звуки.
— Господин полковник не верит. Подобные разговоры мы расцениваем как попытку опорочить честь доблестной германской армии. Мы предупреждаем, что подобные разговоры могут нежелательно закончиться для лиц, их распространяющих. — Переводчик зло посмотрел на пленного подполковника. — Понятно?
Полковник заговорил вновь, резко щелкая стеком по ладони.
— Сейчас вам необходимо выбросить из головы коммунистическую начинку, забыть о том, что когда-то вы были офицерами. Сейчас вы — пленные. И только. Вы обязаны беспрекословно выполнять все, что от вас потребуется. Всякое неповиновение повлечет за собой тяжелое наказание, даже смерть. Лучшие граждане германской империи жертвуют собой в победоносном походе против коммунизма, — стек полковника значительно застыл над головой, — вы заполните их пустующие места в хозяйстве и честным трудом заработаете себе место в будущем обществе.
Переводчик закончил торжественные подвывания и снисходительно улыбнулся:
— Надеюсь, это вам понятно?
— Понятно… — ответил чей-то одинокий голос.
— Коммунистам и комиссарам выйти вперед!
В тишине слышалось только тяжелое дыхание сотни людей. Прошло несколько томительных минут. Полковник насмешливо улыбнулся, сказал почти весело:
— Напрасно! Позже этим вопросом займутся специальные люди. Лучше бы уж сразу…
Немного погодя переводчик снова спросил:
— Коммунистов и комиссаров нет? Хорошо. Вопросы? Тоже нет? В ближайшие дни вас отправят в лагерь.
Четким шагом офицеры вышли из сарая. Притихшие пленные некоторое время еще стояли, опустив головы, затем медленно разбрелись по своим местам.
— Да-а-а, — протянул доктор, присаживаясь рядом. — Заработать место в будущем обществе…
Он достал пестрый кисет и стал сворачивать папиросу. Руки дрожали, махорка сыпалась с косо оторванного клочка бумаги.
— Чуть было не заработал.
Доктор долго сидел у стены, незряче уставясь в какую-то далекую-далекую точку, и немилосердно чадил махоркой, свертывая самокрутки одну за другой.
Успокоившись, обернулся ко мне:
— Ну что, больно?
— Больно.
Я попытался приподняться, но доктор легким нажимом ладони опрокинул меня на спину.
— Не спеши. Посмотрим, перевяжем… Врачи — верные помощники смерти. Ведь так? — Он улыбнулся. У глаз собрались пучки добрых морщинок. — Присохло малость.
От боли потемнело в глазах.
— Та-та-та…. Тихонько. Не дергайся. — Врач уже нагнулся над сумкой в поисках нужных инструментов. — Темновато… И вовсе не больно. Это кажется только. Разве больно? — спросил он, заглянув в глаза.
— Н-н-нет… Т-т-терпимо, — выдавил я сквозь зубы.
— То-то, брат, что терпимо. Господь терпел и нам велел.
Врач разговаривал и ковырялся в ране еще минут пять. Боль была очень сильной, временами нетерпимой, но врач сыпал шутками-прибаутками, и я невольно прислушивался к ним и терпел. Он ловко вскрыл индивидуальный пакет, наложил повязку, и действительно боли не стало, наступило состояние блаженного покоя.
— А вообще пустяк. До свадьбы заживет.
— Нет, доктор, скажите серьезно: надолго ли?
— Да кто ж его знает, голубчик. Если бы нормально… Закуривай, — он протянул мне уже знакомый, чуть похудевший кисет. — У кого табачок — у того праздничек. — Доктор обернулся к Олегу: — Чего сидишь? Разматывай, пока покурю. Перевязать-то надо?
— Надо. Только, доктор, долго мотать придется. — Олег кивнул на длинную, в палец толщиной, самокрутку.
— А тебе что? Мотай себе. Спешить нам теперь некуда.
Доктор обошел всех раненых и только потом устало опустился с нами рядом, бросив под себя опустевшую санитарную сумку. Подсиненные веки закрылись, обвисли плечи, весь он стал как-то суше, меньше, точно съежился.
— А ведь он старик, — шепнул я Олегу.
— Кто? Доктор? Да, не молодой. Война никого не жалеет.
Глава II
1
C рассвета по бесконечной степи тянулась колонна пленных, узкой лентой связала она противоположные концы горизонта.
Солнце стояло в зените. На землю лились отвесные потоки жара. По сухой коже степи пошли глубокие морщины — трещины.
Разбитый колесами грейдер, как периной, укрыт слоем пыли; взбитая тысячами ног, она повисла в недвижном воздухе удушливым облаком.
Ядовитый клейкий пот жег до крови, смешивался с пылью, засыхал жесткой коричневой коркой.
По обочинам тянулась разреженная цепь конвоя.
Молодой раскрасневшийся унтер время от времени наезжал на колонну вздыбленным буланым жеребцом. Пленные шарахались под приклады пешего конвоя. Солдаты хохотали, подавали советы унтеру, а он, возбужденный своим «героизмом», снова и снова наезжал могучей конской грудью на сломанный строй. Несколько таких же головорезов последовали его примеру, втаптывали в дорожную пыль подмятых лошадьми людей. Бухали винтовочные выстрелы: добивали упавших.
Колонна подтягивалась, двигалась быстрее. Еще гуще над нею вставала пыль.
С самого начала марша я висел на плечах Осипова и доктора. Рана болела. Иногда сознание заволакивалось красным туманом. Тогда я на какое-то время переставал чувствовать свое тело. А когда сознание прояснялось, я пытался вести счет пройденным шагам. Сто… Двести… Пятьсот…
Время тянулось нескончаемо. Солнце как будто за что-то зацепилось и почти не двигалось. Пыль хрустела на зубах, в горле сухо, язык шершавый, как суконная тряпка.
Втянулись в село. Широкая улица заросла молодым бурьяном, только посредине лысела малоезженая колея. Ободранные хаты чернели оконцами, кое-где торчали колья сожженного за зиму тына.
Из дворов выбегали женщины, тумаками загоняли в хаты детей. Потом появлялись на улице вновь, на ходу заворачивая в тряпицы съестное. Конвой отгонял их прикладами, но они перебрасывали еду через головы солдат и потом стояли в стороне, пригорюнившись, утирали углом платка горькую бабью слезу.
Вновь с остервенением замолотили приклады. Тихое село захлестнула неистовая чужая брань, стоны, выстрелы. Глядя на нас, люди плакали, а мы не могли поднять головы: давила усталость и стыд.
К вечеру показались красные пыльные крыши станционных построек. Перевалившись через железнодорожное полотно, колонна влилась в отгороженный колючей проволокой кусок поля. Посредине во впадине горело закатными красками маленькое озерко. Берега его — топкая грязь.
При входе толстый немец отмерял по горсти риса, перемешанного с мышиным пометом и глиной. Полицай в штатском с белой повязкой на рукаве сипло матерился, выкрикивал, что рис нам придется варить самим. Кухонь в лагере нет и вообще мы — мразь и типы, которых кормить — ненужная роскошь.
Люди падали на сырую землю где пришлось.
— Пришли… — Доктор опустился на колени, потом лег.
— Пришли, доктор. И до Берлина дойдем, — глухо пошутил Олег. Он сорвал с лица марлевую повязку, покрытую толстым наростом пыли. — Чтоб их черти в аду гоняли, собак! Километров тридцать отмахали без привала. А, доктор?
— Ладно, Олежка, отдыхай. Наговориться успеешь. — Доктор блаженно прижался щекой к шероховатой земле.
В сумерках все тот же долговязый полицай предупредил, что с наступлением темноты все должны лежать. По каждому поднявшемуся будет открыт огонь без предупреждения.
Побежденный усталостью, лагерь притих, забылся в тревожном сне.
2
В деревне горласто пропел петух. Взбрехнула собака. Петух еще прокричал несколько раз и, не получив поддержки, разочарованно умолк. Его полуночная песня без остатка растворилась в глухой тишине.
И вдруг в нее нагло ворвалась автоматная очередь. Тонко присвистнув, пули пронеслись над спящими в черную степь. Сразу лопнула тишина, рассыпалась дробным перестуком автоматов. В углу лагеря захлебывался ручной пулемет. Сквозь россыпи выстрелов прорывались голоса солдат, отрывистая команда и лай овчарок. У проволочного заграждения суетился конвой. Мелькали голубые лучи карманных фонарей, резали на куски темень, выхватывали из нее проволоку, столбы и белые лица ошалевших спросонья людей.