Военнопленные (Записки капитана) — страница 30 из 47

Я прочел порыв суровых строк.

Мы с тобой не правы были оба:

В жизни много есть еще дорог.

И когда ты встретишься с другими,

Вспомнишь дни, что быстро пронеслись,

Знаю я, мое ты вспомнишь имя,

Еще не поздно — оглянись!

Последняя строка утонула в легком шуме одобрения — солист красноречиво адресовал ее полковнику. Но песня еще не допета, в воздухе продолжал звучать задумчивый грустный голос:

Оглянись, и, может быть, светлее

Дни покажутся, что быстро пронеслись.

Вот последний поворот аллеи…

Певец устремил на полковника большие горящие глаза и крепко прижал к груди худые кисти рук, потом вдруг простер их к нему с нарочитой мольбой и с рыданиями в голосе пропел последнюю строку:

 Еще не поздно — огляни-и-ись…

В бараке все загрохотало, заревело. От бурных аплодисментов и восторженных криков, казалось, крыша не выдержит, поднимется в воздух.

Полковник побагровел, злобно оглянулся на «зал» и быстро пошел к выходу.

В бараке же еще долго не стихали аплодисменты да соленые крепкие остроты.

Кто-то тронул меня за локоть. Я оглянулся и встретился с веселыми глазами Калитенко.

— Значит, наша агитация сильнее. За нами стоит сама жизнь, за ними — оч-чень сомнительная авантюра. И ничего у них, брат, не выйдет! — Калитенко рассмеялся, лукаво подмигнул большими темно-карими глазами: — Не выйдет!


В Оттобруне обо мне не забыли. Вскоре после Нового года за мной приехал Эрдман. В день его приезда в зоне меня не нашли: как обычно, я был в общем лагере. Увезли на другое утро чуть свет, не дав даже проститься с друзьями. Но неразлучного моего спутника — папку, запас продуктов и сигареты, которые не успел передать Гамолову, я прихватил с собой.

— Собачий сын! — набросился дежурный фельдфебель. — Из-за тебя вчера весь лагерь вверх дном поставили. Где был? Пикировал? К французишкам потянуло?

— Господин фельдфебель, — вмешался Эрдман, — нам пора. — Он постучал ногтем по стеклу часов.

— Знаю, знаю! Распишись. Забирай эту дрянь, Я бы ему все кости переломал. На моем дежурстве…

Фельдфебель все же не отказал себе в удовольствии: подлетев ко мне, ткнул кулаком под ребра, войдя в раж, отскочил на шаг и снова размахнулся.

В эту минуту Эрдман схватил меня за шиворот и вытолкнул за дверь.

— Пошли быстро, ты, лодырь!

Отойдя несколько шагов, Эрдман сказал запыхавшись:

— Не спешите. Черт с ним, успеем, еще двадцать пять минут до поезда. Дубье! Солдафоны!

И хотя я искренне был рад, что моим конвоиром оказался именно Эрдман, а не кто-нибудь другой, я все же не удержался и съязвил:

— Да ведь вы тоже солдафон.

— А вы лучше помолчите. Не выбрось я вас за дверь, вы бы узнали кузькину мать. Солдафон, — передразнил он меня и замолчал до самой посадки в вагон.

— Послушайте, Эрдман, — обратился я к нему, когда поезд тронулся. — С вами можно разговаривать?

— Если о войне, то не надо. Вы, русские, кроме волны и политики, ничего не знаете. Давайте будем молчать. Нет ли закурить?

— Есть. Могу презентовать целую пачку. За спасенье.

— О, американские?! Вы богаче меня в сто раз. Такой табак я могу видеть только во сне да на черном рынке.

— А вы разве уже не получаете сигарет?

— Что? Три сигареты на сутки из дерьма, пропитанного никотином.

— Солома, пропущенная через лошадь, — вспомнил я где-то слышанную остроту.

— Вот-вот, именно солома, — пропущенная через лошадь. Навоз. Германия вступила в благословенную пору эрзацев. Эрзац-ткани, эрзац-обувь, эрзац-табак, эрзац-масло, эрзац-люди. Я думаю, что я сам уже эрзац-Эрдман.

— Вот вы и заговорили о войне и политике.

— Какая там политика! Просто хамство.

— Вы чем-то расстроены?

— Да. Будешь расстроен. Я в жизни своей собаки не ударил, мне противно это. А тут каждый день видишь, как бьют человека. Мерзость!

— Немиров в команде?

— Да.

— Его били?

— Нет. На его счастье, Хорста перевели в другой взвод. Он застрелил Володю Щербину.

— Щербина погиб?!

— Да. Погиб. В Оттобруне теперь будьте осторожны. Особенно избегайте Милаха. Натура у него подленькая, мелочная, как у каждого выскочки.

К вечеру пошел густой снег. Когда мы подъехали к Оттобруну, вокзал, крохотная площаденка, задумчиво притихшие сосны были уже покрыты белым пушистым слоем.

В желтом конусе фонаря плавно кружились лохматые снежинки и как бы нехотя ложились на остуженную землю, на бараки, на плечи часового, притопывающего у входа в лагерь. Он насвистывал заунывную восточную мелодию, и по этому свисту я еще издали узнал Люка.

Увидя меня, он протяжно свистнул, выражая этим не то удивление, не то разочарование.

— Приехал, субчик. Ну, как путешествовал?

— Не плохо.

— А где остальные?

— Не знаю.

— Далеко ли поймали?

— В Чехословакии.

— Порядочно. Без выкупа в лагерь не пущу.

— Да брось ты, Люк, какой выкуп? — вмешался Эрдман. — Он и так больше месяца в карцере блох кормил.

— Выкуп! — заупрямился Люк. — Человека, можно сказать, в родной дом вернули. — Он громко, заливисто захохотал. — Домой, ха-ха-ха, привезли! Дурачье! Если уж бежать, то так, чтобы не поймали.

— Ну, давай, Люк, пропускай.

— Не спеши, успеешь. Есть курить?

Эрдман протянул ему начатую пачку сигарет.

— Спасибо. Можно парочку? Скоро даже пленные будут лучше жить, чем мы с тобой…

— Тихо, Люк, у Милаха уши длинные.

— Чтоб их черти пообрывали! Сходи за унтером.

Мы остались одни. Люк подошел ко мне вплотную.

— Ну, что слышно с Востока?

— Не знаю. Ты газеты читаешь?

— Газеты — дерьмо. Если им верить, то у русских не осталось ни солдат, ни пушек. А кто нас лупит?

— Я же за проволокой, откуда новости?

— За проволокой… Почему-то пленные знают больше нас. Чертова жизнь, собачья!

Я не узнавал Люка. Раньше он был самый молчаливый солдат. Сейчас же его словно прорвало. Что это: допекло или подготовлен Милахом?

Пришедший унтер молча кивнул и проводил меня в барак. Обошлось без мордобоя.

Мое появление вызвало в бараке шумное оживление. Дружная семья пленных обступила меня со всех сторон, посыпались приветствия, вопросы, от крепких рукопожатий заныла рука.

6

В Оттобруне меня больше не пустили на работу за проволоку. Подчинен я был непосредственно Эрдману. Занимался уборкой, копался в тряпье, отбирал негодное, сдавал в ремонт обувь. Один раз в неделю ездил с Эрдманом в Мюнхен на обменный склад, где пришедшее в полную негодность обмундирование обменивали на чуть-чуть лучшее.

Уборку я заканчивал к обеду и, если не был нужен Эрдману, усаживался за свою обычную работу — портреты.

Однажды Эрдман, как всегда усевшись напротив, с таинственным видом положил передо мной прямоугольник ватмана величиной в открытку. Перевернув его к себе, я расхохотался: на переднем плане рисунка тащился длинношеий тощий Эрдман с вогнутой грудью и подогнутыми от слабости ногами, на которых гармошкой собрались едва держащиеся брюки. Он волочил за собой допотопную винтовку, а на втором плане бодро вышагивали круглолицые крепыши-пленные. Хотя карикатура не соответствовала действительности, выполнена она была с большим мастерством.

— Ну как?

— Здорово! Хлестко! Милах вряд ли похвалит.

— Фьюить… Милах! Не таков уж я дурачок…

— Лучше сожгите.

— Нет! — Эрдман упрямо мотнул головой. — Оставлю на память о войне, об этом дурацком Оттобруне.

— Зачем же ругать Оттобрун? Для вас он — манна небесная: и служба идет и дом рядом. Чего же вам еще?

— Очень мало: чтобы закончилась эта кутерьма.

На обменный пункт мы приезжали часам к десяти. Как правило, к тому времени уже собиралась партия пленных, и мы три-четыре часа бродили по Мюнхену.

Однажды мы сидели в небольшом скверике. Мимо нас сновали озабоченные мюнхенцы, проносились вереницы автомобилей, на балконах и подоконниках висели разноцветные перины.

— Вот на этой скамейке, — сказал Эрдман, — еще будучи студентом, я забыл пару новеньких перчаток. На второй день, проходя мимо, я вспомнил о них и нашел на том же месте. А сейчас? Немцы изобретают запоры покрепче: опасно. Неслыханное дело: в Германии — воровство!

— Хотел я вас повести в картинную галерею, — продолжал он, успокоившись. — Да разве можно с этой дурой, — он с ожесточением пнул ногой в приклад винтовки. — Да и от вас за версту русским тянет. А жаль! Хотел показать вам Германию Дюрера, Гёте, Бетховена. Вернетесь на Родину и, кроме проволоки да мордобоя, нечего будет вспомнить. А ведь Германия имеет огромное культурное прошлое. Немцы — способный, трудолюбивый народ.

— Войнолюбивый.

— Неправда.

— Нет, правда, Эрдман. Вспомните историю. Да и после этой войны вояки не уймутся. Разумеется, не все. Найдутся…

— Ну, ну, это вы уж слишком.

— Нет, не слишком! Кстати, я давно хотел с вами поговорить откровенно.

— Но я не хочу.

— Не притворяйтесь обиженным. У меня действительно к вам по-настоящему серьезный разговор.

— Чего вы от меня хотите?

— Прежде всего, чтобы разговор остался между нами. Это вы можете мне обещать?

— Ого?! Вступление многообещающее. Допустим, могу. Что дальше?

— «Допустим» не подходит.

— Вы хотите слова чести от вражеского солдата? Рыцарь! Вы чудак или того? — он повертел у головы пальцем. — Говорите!

— Хочу вас, Эрдман, просить о серьезной помощи.

— Но я ведь и так сколько могу — помогаю.

— Это очень хорошо. Пара сигарет и кусок хлеба — помощь. Но не о такой помощи идет речь. Слово правды взамен геббельсовской лжи сейчас нам куда нужнее.

— Откуда же мне взять ее, эту правду?

— А приемник?

— Вы хотите, чтобы я… — глаза Эрдмана округлились в ужасе.

— Вот именно, я прошу вас время от времени передавать мне содержание советских передач.