Военнопленные (Записки капитана) — страница 31 из 47

— Вы с ума сошли! — искренне возмутился Эрдман. — Это же измена, предательство! Какой я ни дрянной немец, но я честный человек. Вставайте, к черту разговоры! — схватившись за винтовку, Эрдман вскочил.

— Погодите, Эрдман, отвести меня в гестапо вы еще успеете…

— В гестапо?! Вас?! Тьфу! — он в сердцах сплюнул и снова сел на место.

— Вы говорите: измена, предательство! Кому вы измените, если сами души не чаете вернуться в Россию? Вы только приблизитесь на шаг к своей заветной мечте. Да и, наконец, кого вы предадите, сообщив истинное положение дел на Востоке? А для наших людей это поважнее, чем пайка хлеба.

Эрдман молчал, перекатывая что-то подошвой ботинка. Потом поднял на меня острый серьезный взгляд и отчеканил:

— Давайте прекратим бессмысленный разговор. И помните: от вас я ничего не слышал и вы ничего не говорили. Понятно? Пошли, пора!

До вечера мы больше не перекинулись ни словом. Эрдман все время хмурился, отворачивался, по временам вздыхал.

Несколько дней мы не разговаривали. Эрдман, видимо, избегал встреч со мной. В душе я переживал большую тревогу: «А что, если Эрдман заявит в гестапо?»

Наконец он позвал меня в каптерку и, понизив голос, сказал:

— Возьмите. Но, прошу, делайте все это осторожно. Помните, вы ставите под удар не только себя, но прежде всего меня и мою мать.

Я крепко пожал ему руку.

— Спасибо! Большое спасибо!..

На блокнотной странице очень тесно, так что трудно было читать, записана сводка Совинформ-бюро. Почерк круглый, женский. В тексте встречались «ять» и твердые знаки.

Глава IX


1

В середине марта началась дружная весна. Под осевшим ноздреватым снегом зажурчали звонкие ручьи. В лесу голосисто запели пернатые. Потянуло теплом и особым, непередаваемым запахом весны.

В пятницу мы с Эрдманом отправились в Мюнхен. На плечах у меня покачивался громоздкий узел тряпья, по икрам Эрдмана колотил приклад доисторической винтовки, закинутой за спину.

Усевшись в вагон, закурили.

— Четыре дня я ищу возможности поговорить с вами, не боясь длинных ушей. — Эрдман сосредоточенно растер ногой свалившийся пепел.

Тон слишком серьезный. Я насторожился.

— Что же такое страшное вы мне приготовили?

— Не я — Милах.

— Милах?! — На сердце легла ледяшка. — Что?

— Подкапывается под вас. Пока только подозрения, но унтер уже меня предупредил: слишком накоротке я с вами, надо подальше. Какая-то сволочь есть и среди ваших, иначе откуда бы Милаху знать все тонкости жизни пленных? А он знает.

— И о сводках?

— Да, и о сводках знает.

— Скверно, Эрдман.

— Милах — зверь опасный. У этого хилого ублюдка бульдожья хватка. Вы знаете, что такое превентивное заключение?

— Нет.

— Это очень удобная штука для Гитлера и ему подобных. Человека бросают в тюрьму по одному только подозрению в возможном преступлении, так сказать, с целью профилактики. И человек сидит годами без суда и следствия, даже не зная за что. У нас это практикуется широко.

— Скверно, — повторил я еще раз.

— Очень скверно, — согласился Эрдман.

Сигарета догорала в его пальцах, тонкий дымок тянулся к потолку вагона. Мы долго сидели молча.

— Бежать мне надо, — проговорил я, не придумав иного выхода.

— Бежать? — не сразу отозвался Эрдман. — Куда? Как? Зима… Не пройдете и ста километров. За второй побег не помилуют.

На обратном пути он несколько оживился.

— Я кое-что придумал. Будет разумно симулировать, ну, скажем, туберкулез. Старуха доложит унтеру, и вас отправят в Моосбург, а там уже постарайтесь затеряться. В другую команду, что ли…

— Скажите, Эрдман, честно: может, вам надоело быть под угрозой, надо от меня избавиться?

Эрдман смотрел на меня очень долго, укоризненно.

— А я думал, вы серьезнее, — проговорил он наконец. — Умеете отличить черное от белого. Избавиться от вас просто: «убит при попытке к бегству».

— Не обижайтесь. Дело ведь гибнет.

— Почему?! Я буду продолжать начатое хотя бы для того, чтобы отвести от вас подозрение. Вы назовите надежного парня. Только ему ничего не говорите обо мне. Я не хочу, чтобы кто-нибудь, кроме вас, знал о моем участии. А я найду возможность незаметно подсунуть ему листочек.

На следующий день, в субботу, я пришел в медпункт. Вела прием старушка Анна-Мария — фельдшер с полувековым стажем. Относилась она к пленным сочувственно, нередко раздавала скудные бутербродики.

Я пожаловался на недомогание, слабость, ночные поты, отсутствие аппетита. Последняя жалоба подействовала на старуху особенно убедительно. Выслушав меня, она сунула под мышку градусник, и я отошел в сторону.

Через некоторое время я вернул термометр, предварительно потерев его полою куртки.

— Тридцать семь и четыре. Неприятные подозрения у меня. Однако проверим. Приди в будущую субботу.

На следующей неделе все повторилось.

— Не стану скрывать, — сказала в заключение Анна-Мария. — По-моему, у вас развивается туберкулез. Срочно нужно в лазарет. Я сегодня же скажу унтеру.

Спустя несколько дней Эрдман отвез меня в Моосбург.

Покидали мы лагерь в обеденный перерыв, поэтому провожать меня вышла почти вся команда.

— Счастливого пути!

— Выздоравливай скорее! — неслись со всех сторон пожелания.

— …Не забывайте меня, Курта Эрдмана.

(к стр. 193)


— Спасибо, ребята, постараюсь.

Отойдя от лагеря, Эрдман проговорил с легкой завистью:

— Дружный вы народ, русские. Вот я даже завидую вам, пленным. У вас есть цель, мечта, Родина. А где у меня родина? — Эрдман был грустен и серьезен больше обычного. — Германия не по мне. России теперешней я не знаю, а чтобы узнать ее — понадобятся годы. Да и нужен ли я там?

— Буду с вами откровенным, Эрдман. К людям у нас относятся строго. Но вы не бойтесь: честному человеку, труженику у нас всегда место найдется. Только если у вас останется хоть капля нынешней раздвоенности, неуверенности — не ходите. Не срастетесь с нами, будете коситься на лес…

— Я об этом думал. Вопрос этот, возможно, еще далекого будущего. Может, и в самом деле со временем все встанет на свои места, станет более понятным. Я действительно сейчас раздвоен.

— Эх, вы! Ничего не станет, если сами будете сидеть и ожидать…

— Конечно, — поспешно согласился Эрдман. — Закончится война, — сказал он погодя, — попадете домой и не забывайте меня, Курта Эрдмана. Пишите или приезжайте. В моем доме вы всегда будете желанным гостем.

Мы обменялись адресами. За углом, не доходя до ворот лагеря, крепко пожали друг другу руки.

— До встречи!

Встреча наша так и не состоялась. Я не был больше в Мюнхене, а Эрдман, наверное, не решился ехать в Россию. Мысленно я часто продолжал с ним давнишний неоконченный разговор. Я не знаю, где он, этот честный, хороший человек. Но я глубоко уверен, что он в числе тех, кто борется за мир, за единую демократическую Германию.


Третий раз я приехал в Моосбург. На Лагерштрассе в электрическом свете толкалась разноязыкая толпа иностранцев.

В приемном покое лазарета было полно людей, шумно, накурено. Быстроглазый француз с приклеившейся в углу губ сигаретой опрашивал приехавших и заполнял карточки. Сигарета чадила, дым лез в глаза, и от этого француз кривил рот, точно не мог подавить презрения к стоящим перед ним оборванцам.

Немец-фельдшер коротко знакомился с характером жалоб, заставлял опустить до колен штаны и, лениво стряхивая термометр, всовывал его в задний проход, точно животным.

Не знаю: то ли я действительно был болен, то ли волновался и от этого поднялась температура, но градусник показал 37,5°.

— В русский ревир[3], — распорядился фельдшер.

Спустя полчаса я уже устраивался на нижней койке в ревире для русских военнопленных.

2

Тихо. Непривычно тихо. На дворе уже давно рассвело. Не открывая глаз, я прислушивался к жизни вокруг. Вспомнил, что я уже не в Оттобруне, а в Моосбурге, в лазарете.

Протопали тяжелые каблуки. Идущий остановился рядом. Открыв глаза, я увидел солдата. Он смотрел на меня.

— Новый?

Я утвердительно качнул головой.

Из-за спины солдата показался белый халат, над ним голова человека в докторской шапочке, надвинутой на кустистые седые брови. У меня дух захватило от радости.

— Андрей Николаевич!

Я видел, как радостно вспыхнули на мгновенье глаза военврача. Именно вспыхнули, зажглись на миг, точно большие голубые искры, но тут же скрылись под сурово надвинутыми бровями.

— Гм-м… м-да — промычал Андрей Николаевич, обсасывая нижней губой короткую щетину усов.

Меня будто не было, будто не я позвал Андрея Николаевича. Утренний пересчет, заменяющий поверку, прошел дальше. Доктор даже не обернулся.

«Не узнал», — подумалось мне. Но нет! Я же видел радость, настоящую живую радость в его глазах. Или так надо?

Возвращаясь с обхода, Андрей Николаевич бросил на ходу:

— После завтрака ко мне на прием. В кабинет.

Разнесли завтрак: по черпаку чуть сладкого желудевого кофе.

— Где кабинет? — спросил я, постучав к верхнему соседу.

— Чего? — свесилась косматая голова.

— Кабинет, говорю, где?

— А вот, вишь, дверка. Туда и топай. — Бас у соседа с дребезжинкой, будто надтреснутый горшок.

Я постучал в невысокую дверь барачной перегородки.

— Да, войдите!

За дверью оказалась узенькая каморка. Тут же, у дверного проема, разделяя каморку пополам, стоял ветхий столик. Уперев костяшки пальцев в рассохшиеся доски столешницы, по ту сторону стоял Андрей Николаевич и улыбался.

Шагнув вперед, я остановился, не зная, как себя вести дальше. То ли поздороваться, то ли вообще молчать…

— Здравствуй, чертушка! — Андрей Николаевич вышел из-за стола и обрадованно зажал меня в своих крепких руках. — Обиделся? Ну, ну, не надо. Там за мной сотни глаз подсматривают, уши подслушивают… Прямо скажем, ни вздохнуть, ни охнуть. Садись рассказывай, — усадил он меня на узенькую скрипучую кровать.