Я ничего не видел, кроме куска серой стены, но слышал все. Из кабинетов в коридор проникали голоса, тяжелая возня и истошные крики пытаемых — приглушенные с дальнего конца коридора и визгливые из-за моей спины.
Вдоль стены тянулся широкий плинтус. Он мешал мне. Чтобы касаться носом стены, всю тяжесть тела приходилось держать на пальцах. Через четверть часа мышцы ног сковала болезненная усталость, и с течением времени такое стояние превратилось в едва переносимую пытку.
Шевельнуться нельзя: за спиной размеренно и лениво стучали каблуки надзирателя. Он все чаще «помогал» мне тычками кулака в затылок или пинком сапога ниже спины:
— Смирно!
Из разбитого носа беспрерывно сочилась кровь. Он казался распухшим и тяжелым.
Все чаще перед глазами проплывали оранжевые шары, сменяясь густой, как черный бархат, темнотой, и сердце жутко замирало. А через короткий миг я с удивлением видел перед собой все тот же кусок серой стены.
Еще немного, и уже никакие силы не удержали бы меня у проклятой стены. Жесткий пол коридора грезился мне самой желанной, самой мягкой постелью.
— Некста![7] — послышалось из-за двери.
Чья-то дюжая рука схватила за шиворот, втолкнула меня в кабинет. Я растянулся плашмя, больно ударился головой обо что-то твердое. С трудом поднялся на шаткие ноги.
На фоне широкого светлого окна за большим канцелярским столом сидел толстый эсэсовец в расстегнутом мундире. Он улыбался, обтирая платком жирную складчатую шею. Жестом приветливого хозяина указал на стул.
— Садитесь, пожалуйста.
Вид его говорил: «Что ж поделаешь, я тут ни при чем». Он сочувствовал, но за сочувственной улыбкой в узких прорезах глаз прятались колючие огоньки. Исчезнет улыбка — проглянет зверь.
Он отдыхал. Длинные, неожиданно тонкие пальцы перекладывали по столу стопки бумаги, подвинули ко мне сигареты, потом долго барабанили мягкими подушечками по краю стола.
— Только что отсюда вывели майора Петрова. Вы его узнали? — Чистая русская речь следователя почему-то поразила меня больше самого вопроса. Позже дошел его смысл.
— Нет… не знаю.
— В Моосбурге вы вместе сидели в карцере.
— В карцере много сидело…
— Так. Ну, хорошо. Тогда расскажите мне все, что вам известно о комитете БСВ. Учтите: чистосердечное признание уменьшит вашу ответственность.
Я изо всех сил вытаращил на следователя глаза:
— Только от вас услышал о комитете.
— Ну, это старый прием. Рассказывай! — С лица сползла наигранная улыбка. — Какие цели преследовал комитет?
— Впервые слышу о нем.
— Кто входил в состав Моосбургокого комитета Братского сотрудничества военнопленных?
— Мне ничего не известно.
— Неизвестно? — рявкнул следователь. — Брешешь! Ганс!
В углу скрипнул стул. Огромный рыжий детина подошел к столу, бережно сложил газету, снял китель и аккуратно повесил на вешалку за столом. Движения рассчитанны, скупы, эластичны, как у огромной кошки. Пронзительные козьи глаза ощупали меня всего и, казалось, видели даже сквозь меня.
— Обработай этого щенка!
Ганс кивнул, поправил на плечах подтяжки, приблизился ко мне, на ходу подсучивая рукава тонкой белой рубашки.
Следователь уселся поудобней, закурил сигару.
— Альзо! Лучше говори!
— Я ничего не…
Голова, казалось, разлетелась от страшного удара сверху. Стальная лапа подняла меня с пола за горло, и от следующего удара под ребра я полетел в противоположный угол, головой задев по пути какую-то металлическую штангу.
Дальше все пошло как в бреду. Ударов и боли я уже не слышал, будто зашитый в толстый матрац. Меня поднимали, били, бросали, снова били и в такт ударам в мозгу вспыхивали красные огни. Потом пропали и они.
Сознание вернулось от ледяной воды, стекавшей по голове за воротник. Резкий запах нашатыря рванул легкие. Приступ кашля вызвал рвоту. Мои палачи разошлись по углам и брезгливо отвернулись.
— Лучше сказать правду, — следователь издали участливо улыбнулся. — Зачем лишние муки? Назови членов комитета, и тебя больше никто не тронет.
В голове стоял красный туман. Жирная морда следователя двоилась, как в сбитом с фокуса фотоаппарате. Сквозь разбитые губы с трудом выдавил:
— Я… ничего… не знаю…
Все началось сначала. Время остановилось, превратясь в узел тупой боли. В минутные паузы просветленного сознания видел все ту же жирную морду.
— Говори! — рычал он, ворочая глазами.
— Не знаю! — отвечал я, и все продолжалось, как кошмарный бесконечный сон.
Наконец меня перестали мучить и через некоторое время выволокли из кабинета под злобное напутствие:
— Упрямый осел! Я из тебя вытяну…
Обратный путь до блока и остаток дня — сплошная цепь мучительных болезненных ощущений, прерываемых тягостными провалами воспаленного сознания, словно я уходил с головой в затхлую жижу и, задыхаясь, тонул.
Потом вдруг меня выталкивало на поверхность, мрак расступался, в зеленоватом свете проступали призраки людей. Боясь задохнуться, я безголосо кричал и в широко открытый рот врывалось холодное, скользкое… Надо мной склонялось участливое лицо Калитенко. Растянутые в грустной улыбке губы шевелились, голова вяло покачивалась, потом увеличивалась, распухала: это уже Никитин. Нет не Никитин. Это злая бульдожья маска следователя. Она почему-то вращалась все быстрее, и уже не маска, а что-то непонятное, огромное и страшное неслось мне навстречу.
«Трра-ах!..» — и снова аспидная темень.
К вечеру сознание вернулось окончательно.
Через день вызов — в гестапо повторился. На этот раз меня уже не держали в коридоре, а втолкнули сразу в кабинет.
— Здравствуйте! — приветливо кивнул следователь. — Как себя чувствуете? — В вопросе слышна явная издевка. — Не нужна ли помощь?..
Страха не было. Только под ложечкой щемило, как перед прыжком с большой высоты. Вопросы следователя мгновенно подняли злобу, она захлестнула; почувствовал, как кровь прилила к щекам и разом отхлынула.
— Нет, благодарю вас.
— Ну вот что: не будь мальчиком. Твой героизм никому не нужен, никто о нем не узнает, а если и узнает, то тебе уже будет совершенно безразлично, кто ты — герой или… В общем незачем тебе терпеть напрасные муки. Понял?
— Понял.
— Вот так-то лучше. — Он положил перед собой листок бумаги, снял с пера ворсинку. — Мы знаем имена организаторов БСВ в Перлахе. Это уже не интересно. А вот кто организовал БСВ в Моосбурге? Тарасов, Шахов, Платонов, Баранов, Гамолов, Петров? Кто еще?
— Не знаю я этих людей. Первый раз слышу…
— А, соба-а-ака… Ты вот как? — прошипел внезапно озверевший следователь. — Тупой русский скот! — Короткий ошеломляющий удар свалил меня. — Ой не знает! Сволочь! Большевистское отродье…
Дальше я уже не слышал. Под тяжелым каблуком хрустнули ребра. Дневной свет ослепительно вспыхнул и мгновенно погас.
Прошел час, или два, или несколько минут — не знаю. В помутневшем сознании, как в матовом стекле, размыто мелькали черные фигуры. Две, три, а может, и все десять. В ушах — вата. Через нее доносилась брань:
— Щенок… Легонько двинул в бок — он и лапы врозь.
— Ха-ха-ха… Легонько… Для крематория больше не надо.
— Дай еще понюхать. Доживет до виселицы. Русские скоты живучи. — Дальше говоривший разразился дикой, бессмысленной русской руганью.
Подумалось: «Обо мне говорят». Подумалось безучастно, будто о постороннем. Мысли ворочались, словно мельничные жернова — тяжело и медленно.
— Встать, встать, говорю! — Голос следователя сорвался на фальцетный визг.
Я попробовал пошевелиться. В ребрах застрял пучок огромных иголок. Больно до одури, до исступленного крика и нечем дышать, будто из комнаты откачали воздух. Я тщетно ловил его судорожными быстрыми глотками. Без помощи было не подняться.
— Встать! Ферфлюхтер гунд![8]
Рыжий Ганс, подхватив под мышки, взгромоздил меня на стул.
— Давай говорить начистоту, — следователь из-за стола сверлил меня злыми глазами. — Запирательство ведет тебя к гибели медленной и мучительной. И умереть не умрешь и жить не будешь. И так будет продолжаться, пока не вытяну из тебя все, что мне нужно. Лучше уж говори. Что ты знаешь о комитете БСВ? Молчишь?
— Нет, не молчу… Не знаю… ничего…
— Ничего не знаешь? Сотни молодчиков прошли через этот кабинет, но не все вышли живыми. И все начинали твоими словами. Альзо! Кто руководил комитетом? Чернов? Баранов? Никитин? Шахов?
— Не знаю. Напрасно стараетесь, господин следователь. Я ничего не знаю.
— Озолин тоже не знал… Ганс, давай!
Отвалилось дверное полотно в смежную комнату.
Подталкиваемая Гансом, в кабинет вкатилась госпитальная тележка на высоких шинах, прикрытая суконным одеялом.
В грязную тощую подушку вдавилась человеческая голова, точнее угловатый череп, плотно обтянутый желто-зеленой кожей, с густой порослью на давно не бритых щеках.
— Озолин, — следователь нагнулся к самому уху черепа. — Посмотри внимательно на этого типа. Узнаешь?
В запавших глазницах задрожали полупрозрачные коричневато-зеленые веки, устало поднялись, открыв огромные глаза, горящие жутким внутренним огнем. Они гипнотизировали, угнетали выражением огромной муки, молчаливым страданием, от них невозможно было ни спрятаться, ни уйти.
— Узнаешь? — напористо спросил следователь.
От предельного напряжения у меня внутри все дрожало, но я смотрел прямо, не отрываясь и не мигая, в глаза этому человеку, перенесшему муки ада.
Наконец взгляд Карла Озолина потускнел, затуманился набежавшей слезой. Веки устало опустились, подобно занавесу перед ярко освещенной сценой.
— Узнаешь?
— Нет, не знаю… — тонкие губы чуть разошлись.
— И этого не узнаешь? — обозлился следователь. — Ты должен его узнать! Ну?
Глаза больше не открылись. Голова слабо качнулась из стороны в сторону, хриплый выдох повторил: