Волнуясь, Франгулян сильнее обычного коверкал русские слова:
— Черт знает, что думай. Думай так, думай нэ так — все равно плохо. Помнишь, нэдовольных постреляли? Я и подумал: «Все, крышка и тебе, Франгулян. Тепэр за проволока — и шабаш». Час сыдым. Два сыдым. Нэ знаем. В окна смотрым. Фоменку ищем, Фоменки нет. Что такое? И еще десять человек нет. Где они?.. Потом бежит снизу Шурка Беленко — знаешь? Красный такой, радуется, будто медаль получил. «Слыхали? — кричит. — Убежали!» Кто убежал? Оказывается, Фоменко убежал, а с ним еще десять человек и часовой с вышки. Во! Прорезали, понимаешь, возле самой вышки проволоку — и пошел.
— Вот здорово!
— Здорово! — восторженно воскликнул. Франгулян. — Только нэ савсэм. На другой день в лагерь привезли четыре трупа. Такие, что и родной мама нэ узнает.
— И Фоменко? — испуганно спросил Олег.
— Не-е-ет. Фоменку не поймали. Нэ такой.
— Эх, черт возьми, и не везет же в жизни. Олег шлепнул пилоткой об пол. — Задержись мы там — уже были бы на свободе.
— Это еще нэ известно.
— А чего там? Фоменко же свой парень. Это же факт!
— Тэперь свой, а тогда, помныш, что говорил?
— Помню. Так что ж из того?
— А то, что дэржи лучше язык на привязи.
Олег замолчал. Мы еще поговорили о разных мелочах и ушли в свою казарму.
«Нет ли связи между побегами Фоменко и Власенко? Неспроста ведь Фоменко направил меня именно к этому человеку», — мелькнула догадка и погасла. Может, это просто совпадение.
Солнце лениво перекатилось с одного края лагеря на другой. От лип протянулись плотные косые тени. На площади заполошно колотили в обрезок рельса: сзывали пленных на плац.
Перед клубом собралась большая толпа. Высказывались догадки о причине сбора, одна другой нелепее, невероятнее.
В лагерь вошла группа людей, и сразу все стало понятным.
Впереди шел человек в хорошем синем костюме. Руки его были заломлены за спину и туго стянуты. От этого грудь неестественно выпятилась, походка была деревянная. Восково-бледное лицо обросло густой бородой, один глаз заплыл синим кровоподтеком.
За ним, почти упираясь в его спину штыками, твердо вышагивали двое солдат. Последним шел унтер.
Перед клубом группа остановилась. Человек встал к стене. Напротив него шагах в пяти плечом к плечу встали солдаты и передернули затворы винтовок.
Я услышал фамилию Власенко. Это был он.
Унтер скомандовал. Вскинулись на изготовку винтовки — дула подрагивали на уровне груди осужденного. Расстояние между ним и блестящей сталью штыков было ничтожно малым. Над площадью повисла могильная тишина.
Власенко долгим тоскующим взглядом переходил от лица к лицу и, видимо, не находил того, которого искал. Потом его взгляд остановился на солдатах, на лезвиях штыков и вдруг заострился холодным злым блеском. Грудь рывком поднялась, набрала до отказа воздуха, и над притихшими людьми, над широкой площадью, над вековыми кронами зеленых великанов пронесся страстный призыв:
— За Родину! За нашу Советскую Ро…
Оглушительным дуплетом грянули выстрелы. С тревожным криком с лип поднялась стая галок.
Власенко упал на колени, медленно повалился на бок, к стене. Унтер выстрелил ему в ухо. Тело Власенко дернулось еще раз и застыло. По земле растекалась красная лужа. На свежеокрашенной белой стене почти рядом остались две небольшие воронки, припудренные кирпичной пылью.
Пленные разошлись по казармам.
Олег против обыкновения молчал. Григорий с грустью и легкой завистью сказал:
— Вот это парень! И умер-то как — спокойно, красиво.
4
Ченстохов. Древний город, седой от старости и окаменевшей на стенах пыли.
В нижнем конце городской оживленной улицы вдоль тротуара тянулась глухая унылая стена. Над нею — сторожевые вышки. У массивных железных ворот расхаживал часовой в каске. Над воротами — хищный орел.
За стеной вытянулось очень длинное четырехэтажное серое здание. Когда-то его занимал полк польской пехоты. В полном составе он отправился в плен к немцам, а на его место пришли развязные молодчики в серо-зеленых мундирах и тяжелых сапогах с голенищами раструбом. Немцы задержались недолго. В 1941 году под медную песню бравурного марша они выступили на восток, оставив на память о себе множество наставлений о бдительности, написанных прямо на стенах готической вязью вперемежку с порнографическими рисунками.
В казарме разместили лагерь русских военнопленных.
Из окон был виден осенний скучный город. В небо вонзился ребристый шпиль собора Ченстоховской божьей матери. Ветер гнал на него низкие слоистые тучи, и шпиль распарывал их, потрошил, как гигантский нож. Если смотреть только на него, казалось, что двигался он, а тучи жались в страхе, словно стадо фантастических грязношерстных овец.
Так он мне и запомнился, этот город, — соборным шпилем да безгранично дерзким побегом одного из пленных.
Высокая стена тянулась вдоль тыльной стороны казармы, образуя глубокий сырой проезд, мощенный круглым разноцветным булыжником. На дно проезда солнце не заглядывало. В окна казармы несло кислой вонью непроветриваемого подвала. Гребень забора достигал второго этажа. Внутри помещения нары примыкали вплотную к подоконникам. Это наводило на мысль о побеге: стоило лишь из окна перебросить доску на забор — за ним город, — а там ищи-свищи — поляки спрячут.
Нужной доски не было, и пленные как привороженные смотрели на бетон злополучного забора, строили планы побега — один другого нелепее.
В мрачный тихий день, когда тоска по Родине была особенно острой, пожилой пленный, глядя на забор, тяжело вздохнул и, ни к кому не обращаясь, сожалеюще проговорил:
— Сбросить бы мне годков десяток… Хорошему прыгуну тут секунда дела.
От стены кто-то откликнулся:
— Рассыплешься, смотри. Немцы без чертежа не соберут.
Остальные негромко рассмеялись.
— Тебя-то без чертежа соорудили. Сразу видно: винтика не хватает. Чем зубы скалить, лучше бы мозгами пошевелил. Сколько тут до стены? От силы четыре метра.
— Не допрыгнешь пару сантиметров — и хана. Не убьешься, так часовой прикончит.
— Так ведь на войне не без риска, — резонно заметил худощавый невысокий парень. — Рискнуть, что ли, Федор Ильич?
Пожилой ответил не сразу.
— Отчего бы не попробовать? Только страх из души выбрось. Иначе наверняка убьешься.
Парень по нарам подошел к окну, будто впервые осмотрел забор, подоконник, проверил ногами настил нар и отошел на край.
Видевшие это выжидательно замолчали. Никто всерьез не верил в намерения парня: покуражится да и слезет.
Парень не слез. Сделав короткий разбег, он мощным толчком выбросил за окно свое ладное тело, перелетел над глубоким проездом и сбалансировал на самом краю стены ограждения. В следующее мгновение он уже спрыгнул на ту сторону, в город.
От неожиданности все онемели, потом повскакивали с нар и устремились к выходу, перепугавшись возможного налета солдат.
Зазевавшийся часовой открыл стрельбу, когда пленного уже и след простыл.
Против обыкновения этот смелый побег не вызвал со стороны лагерного начальства никаких репрессий, только по верху стены спешно надстроили ряд колючей проволоки.
Вскоре нас опять запечатали в вагонах и пять суток возили по дорогам с той же неизменной варварской практикой, с которой мы уже познакомились в пути до Проскурова. Пять суток для многих оказались чересчур длинными — они не дожили до конца пути. Остальные уже видели себя на пороге гибели.
В жару нас возили в душных, глухих товарняках.
В холод — в открытых полувагонах или в вагонах, специально оборудованных для перевозки скота. Стены в таких вагонах решетчатые.
Стоял конец октября. Солнце уже не грело. По ночам земля одевалась инеем. На ходу поезда в вагоне завихривались колючие сквозняки. Пленные жались друг к другу, словно играли в «кучу малу», только игра была смертельной: нижние задыхались, верхние коченели от холода.
К концу пятых суток нас выгрузили на товарной станции Нюрнберга. Гитлеровцы с размахом и прикрякиванием, как дрова, швыряли в грузовики трупы и вперемежку с ними — чуть живых пленных, которых уже подстерегала смерть. Остальных увели в палаточный карантин.
У водоразборной колонки — дикая свалка. Пленные отталкивали друг друга, слабые падали под ноги нетерпеливой толпы и погибали рядом с водой. Многие опились до того, что больше не встали.
К вечеру небо прорвалось. Полился упорный обложной дождь. Сквозь ветхий брезент он сыпался на людей. Поверх земляного пола растеклись ледяные лужи.
Из-за тесноты разыгрывались жестокие ссоры за топчаны. После нескольких дней притеснений от нас увезли еще две или три машины трупов.
Канун Октябрьских праздников по простому совпадению выдался праздником и для нас. Рванье, служившее нам одеждой, заменяли солдатскими тряпками всех армий Европы со времени сотворения мира.
Мне достались ядовито-голубые бриджи с белыми лампасами, французская защитная куртка и длинная шинель неизвестного происхождения; знатоки уверяли — бельгийская. На голове красовался какой-то блин, на ногах — глубокие долбленые колодки. Все это было слежавшееся, пахнущее специфическим запахом долголетнего складского хранения, но почти неношеное и, главное, теплое.
Из склада нас увели в бараки основного лагеря. По асфальту грохотали колодки.
В бараках у стен лежали вороха бумажных обрезков, истертых в труху. Тронешь их — поднимется туча пыли. Но все же это было лучше телятника и лучше мокрой земли в палатке. Мы улеглись потеснее, колодки подложили под головы, и вскоре Олег стал подсвистывать простуженным носом.
Щелкнул фотоаппарат. Меня сняли в профиль, повернули к аппарату лицом, на грудь нацепили черную дощечку — на ней крупно мелом выведен номер 18 989, — и еще раз щелкнул аппарат.
— Все. Следующий!
На табуретку сел Олег. За его спиной висел кусок грязной бязи, кажущейся здесь свежей и чистой, как только что выпавший снег. На ее белизне лицо Олега сразу заострилось, постарело, обтянулось нездоровой землистой кожей. Скулы выдались вперед, нос стал словно бы тоньше и длиннее, вокруг рта залегли горькие складки. Когда он успел так состариться? Неужели же за эти пять месяцев?..