— И как же он потом, Федор? — несмело спросил кто-то.
— Ценой жизни взорвал он тот мост, наш Федор, — глухо проговорил Нестерчук. Затем, помолчав еще немного, рассказал про подвиг Федора Болвы — Ночь тогда была осенняя, дождливая. Охрана то и дело освещала мост ракетами, часто стреляла из автоматов и пулеметов. Выше моста, на реке, Федор построил с хлопцами небольшой плот, нагрузил на него мин, толу. А брать всего этого надо было много — мост железобетонный, крепкий, массивный. Десятком килограммов ничего не сделаешь. Тронулись по течению. Вся рота пошла прикрывать их. Сперва плот вел один Федор, остальные берегом пробирались, но, когда приблизились к мосту, двигаться таким манером стало опасно: могли заметить.
Федор еще задолго до этого придумал, как подобраться к мосту. Метров за четыреста от него все вошли в реку. Осторожно брели в холодной осенней воде, погрузившись по шею, потихоньку проталкивая вдоль берега замаскированный ветками плот. Нелегкое дело, хлопцы, несколько часов подряд пробыть в такой воде. Но наших ребят согревала надежда. Под мост проникли удачно. Даже овчарки ихние не услышали — так тонко было сработано.
Заложили мины, тол, осталось только шнур зажечь— тут-то их как раз и обнаружили. Осветили ракетами, обстреляли. Полезли под мост. Наши отстреливались из пистолетов — автоматов с собой не брали. Один из Федоровых друзей был сразу убит, другой — ранен.
«Прыгай в воду! Плыви!» — приказал ему Федор. «А ты?»
«За меня не беспокойся».
«Поплывем вместе…»
«Ты чего? Командира не слушать? Болва не уйдет, покуда приказ не выполнит. И ты выполняй. Ну!»
Партизан бросился в реку. Еще один раз его ранили, чуть было не утонул, но все же на берег выбрался, а утречком его наши подобрали.
Федор притих. Он не отстреливался — торопясь приспособить к огромной мине взрывной капсюль. Фашисты решили, вероятно, что партизаны все уничтожены, полезли к опорам, столпились наверху моста. А когда подошли к неподвижному Федору, тут-то он и взорвал мину. Мост взлетел на воздух…
Нестерчук умолк. Весело пылал в печурке огонь, а в лесу бушевал ветер. Молодые партизаны сидели словно окаменевшие.
— Нет нашего Федора… Зато та железнодорожная линия еще не действует и по сей день. Мы поклялись, что она не начнет действовать, пока здесь будут находиться фашисты, — помолчав, сказал Нестерчук.
— Да. Вот это был настоящий человек! — сказал тот, что огрел полицая по загривку.
Остальные в знак согласия лишь кивнули.
Спустя минуту так же, как и огонь в печке, вспыхнул оживленный разговор:
— Это человек был необычайной смелости, — сказал один.
— А что ему еще оставалось делать?
— Как что? — удивился чубатый. — Ведь мог же и он броситься в речку, не взорвав моста. Вот это герой!
Выслушав их спор, Нестерчук сказал:
— Он был самым обыкновенным парнем. Таким же вот, как и вы. Но в борьбе с врагом раскрылись его необыкновенная сила и чувство, которые оказались сильнее смерти.
— Какое же это чувство?
— Чувство любви к Родине, к своему народу. Эта любовь придает человеку силу принести себя в жертву во имя счастья Родины и всего народа. А разве у вас, товарищи, нет этих чувств? Есть, есть, хлопцы. Вы еще такие чудеса творить будете… Попомните мое слово! А теперь спать, спать.
Парторг выпрямился, распрямил спину, одним движением широких плеч поправил на себе полушубок, ласковым взглядом окинул зачарованных слушателей. По всему было видно, что им совсем не хотелось спать.
Когда Нестерчук укладывался на своем месте, к плечу его кто-то прикоснулся. Обернувшись, парторг по блеску глаз и черным взлохмаченным волосам узнал чубатого. Парень горячо прошептал:
— Товарищ Нестерчук! Я вас очень прошу — пошлите меня в минеры.
Нестерчук видел: в глазах парня нет уже той знакомой ему кротости, они светились решительностью и отвагой, а с губ слетела полурастерянная улыбка.
«Такой и впрямь может заменить Федора», — подумал довольный Нестерчук. Он поймал горячую руку парня и крепко ее пожал.
— Хорошо. Я верю…
— И ребята тоже… Они смелые…
Он еще что-то шептал на ухо восторженно, убедительно. А тем временем в лесу усилилась буря: глухо и жалобно стонали деревья, ломались сухие ветки, гулко бились о промерзшие стволы. И Нестерчук не мог разобрать слов той клятвы, которыми клялся счастливый молодой партизан.
1944
Земля
Отряд остановился возле Десны. Уставшие за день лошади отдыхали в молодом лесочке. В наступающую ночь они должны пройти не менее пятидесяти километров. А летняя ночь короткая. Партизаны были заняты каждый своим делом — кто чистил оружие, кто чинил обувь, но большинство отдыхало; нашлись также и энтузиасты рыбалки. Они поймали несколько килограммов рыбы, и Данила Мокроус загорелся желанием приготовить «косарский» ужин. Появились у него и помощники — главным образом молодежь, для которой он считался покровителем. Быстро раздобыли котел, а потом — кто принялся чистить рыбу, кто картошку, кто устанавливал треногу и разводил костер. Мокроусу оставалось только командовать ими. И хотя сам он, казалось, ничего и не делал, но забот у него было больше, чем у других.
Когда же огромный котел закипел, все уселись вокруг костра, то и дело поглядывая Даниле в рот — любили послушать бывалого партизана. А Данила рассказывать умел, и, главное, у него было о чем рассказать.
Я присел за кустами на берегу реки. Десна катила свои воды лениво, спокойно, в ее глубине застыло голубое вечернее небо, по которому еле заметно ползли на запад обрывки белых как вата облаков. Воздух был душный, вода манила, звала к себе, но я притих под кустом. Во-первых, отдохнуть хотелось, а во-вторых, я невольно начал подслушивать беседу Данилы.
Данила рассказывал о своей работе в колхозе. Был он когда-то садоводом. И хотя я поначалу не слышал его рассказа, все же понял его хорошо, так как и прежде не раз приходилось слышать.
— Сад, я вам скажу, был у нас чудесный, из всей области. Что за яблоки, что за груши росли! А сливы! Абрикосы уж на что прихотливы, а даже их я выращивал. Винограда несколько сот кустов было. Все, скажи ты на милость, без хозяина осталось… Идешь, бывало, по саду — так, кажется, и взялся бы за работу, каждое деревцо бы досмотрел. Да нет — руки не подымаются. Чтобы враг да мои яблоки, груши жрал?! Да пусть лучше все деревья посохнут, ежели хоть одно кислое яблоко на них вырастет для врага. Запустел сад, бурьяном зарос…
Я не видел Данилу, но отчетливо представлял его задумчивое лицо… Скорбные глаза, в которых застыли и боль и ненависть. Я знал: теперь он несколько минут помолчит — ведь сам себя задел за живое и за больное.
— А как вы в партизаны попали? — спросил Мокроуса кто-то из молодых.
Данила сперва не ответил, скрутил цигарку, прикурил, несколько раз жадно затянулся дымом, потом стал продолжать рассказ.
А надо сказать, что Данила никогда прямо не отвечал на поставленные вопросы. Начнет откуда-то издалека, будто совсем про другое. Говорит, говорит, а под конец обязательно вернется к вопросу.
На этот раз он также издалека начал:
— Был в нашем селе дед. Он и дед-то — путного слова не стоил — маленький, никудышный, а подлый да изворотливый, что лисица; но уж коль зашла речь, расскажу про него.
Скупее этого деда в районе никого не было. В соседних селах все насмехались над нами.
Помню, я еще парубком тогда был. Пошли мы как-то в соседнее село на храмовый праздник. Принарядились получше — штаны покупные надели, сапоги дегтем помазали так, что с них даже каплет, рубахи вышитые, шапки из смушек серые — ну, в полной, так сказать, форме и красе. Со всех сел собрались парубки и девчата. А в нашем селе хлопцы были крепкие, видные из себя, где ни появимся — на нас так девчата глаза и таращат… А мы возьми да еще бубликов по вязанке купи, девчат одариваем, так они вокруг нас что сороки. Вот парней из других сел и взяли завидки, они и давай смеяться над нами. «Не верьте, говорят, девоньки, в ихнюю щедрость, это они только на глазах у людей так. А выйдет какая-нибудь из вас за которого замуж — голодом заморят, вот какие они. Они, говорят, отца родного, скупердяи, не пожалеют…»
Ну, слово за слово, а там и кулаки в ход пошли, а за кулаками и колья. Потерпели мы там полный разгром. Домой возвращаемся злющие-презлющие и во всем клянем того деда.
А он таки и вправду во всем был виноват. Состарился у него отец, не в силах работать, — так он возьми да и посади его на голодный паек. «Раз, говорит, не способен работать, пускай и не ест. Помирать пора».
Старик-то и слег вовсе. Люди сына стыдить: «Не совестно ли тебе, Ничипор, отца морить голодом? Живая душа, пускай хворая, а есть хочет».
Не помогло.
«Ну и кормите, — отвечает, — ежели вам жалко. Я из рук у него куска не вырываю. Что же, я виноват, ежели он есть не желает?»
Так и извел отца. Столько сраму для всего села!
А сам-то Ничипор богател да богател. Денежку к денежке клал — и все на землю. Не съел, не испил, как люди. Семью вконец измучил. Чтобы когда у него на столе мягкий хлеб кто-нибудь видывал?.. Разве что на велик день, а то все давились черствяком плесневелым. Испечет жинка хлеб, а он его под замок и держит так недели две, покуда от плесени зеленым станет. Таким хлебом и кормил, чтобы меньше ели. А когда спросит кто — почему хлеб плесневелый едите, он отвечает: «От живота, мол. Ежели плесень на нем — живот никогда болеть не будет».
Заслышит, бывало, кто-нибудь землю продает — месяц ходить за ним будет. Пристанет, пристанет и так дело закрутит, что обязательно ту землю купит.
Пришла революция. Слушал, слушал Ничипор декрет о земле, расспрашивал, расспрашивал, да и говорит: «Раз земля бесплатно, значит, подходящая власть».
Когда стали помещицкую землю делить — побежал первым, сыновей, дочек с собой потащил. Гектаров десять кусок остолбил и заявляет: «Голову топором отсеку, ежели кто посмеет мое тронуть!»