Какое-то время я колебался, взвешивал, подтянуть ли новые роты в это село или занять оборону на такой же речушке километра за четыре от нашей. Там позиция была более выгодной. С запада от врага отделяло непроходимое болото, а с севера — речушка, точно такая же, но с более топкими берегами.
Наконец я решился. Всадник помчался обратно с приказом ротам занять новую оборону.
Мои предвидения оправдались. Как раз в то время, когда вражеская пехота поднялась в атаку, в лесу, там, где был наш заслон, послышались выстрелы. Стало понятным — враг пошел в обход с танками. Нужно было отступить. И как можно скорее.
Скрепя сердце я отдал приказ.
Отходили через догоравшее село, полевой дорогой, потом знакомой опушкой леса. Перешли мостик и за насыпною дорогой, обсаженной вербами, встретились со своими. Две боевые роты занимали оборону. Они уже заканчивали окапываться.
Первый боец, расположившийся у самого моста, где должны пройти танки, был не кто иной, как… Андрей.
Я удивился. Хотел было спросить про Нелю, но, взглянув на него, и без слов все цонял.
Андрей старательно увязывал гранаты в связку. Он посмотрел на меня, будто на незнакомого, и я не узнал его глаз. Раньше они были синие-синие, жизнерадостные, с лукавинкой… Теперь эту синь затмило безысходное горе, безмерная ненависть и жажда священной мести.
Я молча отошел от своего адъютанта.
1958
На тропе
Солнце клонится к горизонту. Над Сновью стелится легкий, по-осеннему бесцветный туман. За желтеющей полоской лугов синеет вдали сосновый бор.
Я останавливаюсь в нерешительности. Передо мной село и две дороги: прямо — извилистая улочка, вправо — узенькая, выбитая за лето босыми ногами тропинка. На какую из них ступить?
Мне необходимо пройти село. Там, на другом конце его, на хуторе, у самой реки, стоит хата. В ней живут двое престарелых людей. Они-то и дали приют бывшему директору МТС Бондаренко.
Мне необходимо его видеть — через него мы должны связаться с подпольным обкомом. Без этой связи мы задыхаемся.
В селе, что сейчас передо мной, до войны я бывал не раз. Поэтому хорошо знал и дорогу и тропку. Теперь взвешивал — что же из них безопаснее? Дорога вела из конца в конец села, до самого хутора. Тропинка жалась возле реки, потом тянулась леском и тоже приводила на хутор.
Врага можно встретить и на дороге и на тропе. Вот и решай, где лучше с ним встретиться? Ежели в селе, на дороге, — может, не тронет, ведь по дороге ходит множество людей. А встретишь в лесу, на тропе, — тут уж не миновать беды.
Карманы мои не пусты. В одном, у самого сердца, — небольшой трофейный «вальтер», в правом — справка. Написана аккуратно на двух языках — на украинском и на немецком, — и все же я не уверен в ее надежности. Возможно, эта бумажка и выручит, а может случиться и наоборот — спокойно отдаст врагу в лапы. Вот и не хочешь встречаться ни с кем: ни с немцем, ни с полицаем.
Словом, было над чем призадуматься. Тут я невольно улыбнулся: вспомнилось то, о чем говорилось в народной сказке: «Кто пойдет от этого столба прямо, тот будет и голоден и холоден; кто пойдет вправо — сам жив останется, но коня своего лишится; кто пойдет влево — сам убит будет, но конь жив останется». Хорош выбор! И хотя у меня не было коня и предо мной расстилались не три, а всего две дороги, но я, подобно Иванушке в сказке, долго не решался, на какую из них ступить.
И точно так же, как это делали Иванушки-дурачки либо Иваны-царевичи, — свернул вправо. Пусть уж лучше конь погибнет, уж авось добуду себе лучшего! — только цела голова бы осталась.
Разумеется, не пример сказочных героев толкнул меня на тропу. Я располагал временем, чтобы взвесить и решить: этот путь для меня более удобен. Он и короче и безопаснее. Ведь в этакую пору ни одному фашисту не взбредет в голову прогуляться по узкой тропе, густо присыпанной опавшими багряными листьями.
Иду не спеша, внимательно всматриваясь вперед, прислушиваясь к каждому шороху. Вокруг мертвая тишина, ни единой живой души. Не дрогнет, не шевельнется ни один листок на дереве. Только видно, как там, внизу, под горкой, синеет тихая Сновь, лениво цедит свою воду через узкую горловину русла. Солнца не видно за горой, покрытой густым лесом. Но я знаю: оно еще не зашло. Лес за рекой, луга, уставленные высокими стогами сена, еще смеются, купаются в золоте.
Под ногами приятно шуршит листва, на носках моих полуистоптанных ботинок ткется белое кружево бабьего лета. Из лесной чащи, из глубоких оврагов, от обрывов веет холодком. Где-то внизу журчит проворный ручеек, что-то лепечет самому себе. Чувствую, что в горле у меня совсем пересохло, вспомнил, что с самого утра хочется пить.
Я когда-то уже останавливался у этого родничка. Он тогда меня поразил своей красотою. Прямо из каменной стены, покрытой липким, всегда влажным зеленым мохом, вырывались, словно из горлышка бутылки, серебристо-голубые струйки и, будто живые, бились в каменном ложе, откуда беспрерывно лилась в ущелье холодная прозрачная вода. В теплое солнечное утро, когда к источнику пробивались лучи солнца, чудесная струйка звенела и пела еще веселее, задорнее, переливаясь всеми цветами радуги.
Сейчас у меня не было времени любоваться этим нерукотворным фонтаном. Забыв обо всем, я подставил рот под струю, и мой иссохший язык обожгла холодом ключевая вода, забилась, точно живая, забулькала в горле. Я пил и никак не мог напиться, задыхаясь от напряженного напора воды, умывался холодными струйками. Хотел оторваться хотя бы на секунду, передохнуть, но был не в силах отвести лицо от этого исцеляющего потока.
Пил, наверное, очень долго, так как почувствовал вдруг, что налился водой по самое горло. Еще немного— и заполнит меня эта живая серебряная влага доверху, как бочонок, который берут с собой на покос. С неохотой отрываюсь от струи, ибо чувствую, что далеко еще не утолил своей жажды, что пил бы и пил эту воду без конца. Сажусь на серый влажный камень у самого источника, вслушиваюсь в однотонную, но такую нежную песенку родника. Он поет и под песню неустанно бьется о камни, щедро рассеивая во все стороны драгоценные струйки.
Его пение убаюкивает, навевает дрему.
Прилечь бы вот тут, на покрытую багряным одеялом осени каменную глыбу, и уснуть. Уснуть богатырским сном, спокойно, надолго, забыв про все: про войну, про фашистов, про опасности. Но забыться никак невозможно. Лишь на какое-то мгновенье мне показалось, что в мире полный порядок, что нет войны, что все эти страхи, которые принес с собою фашизм, только приснились, как болезненный кошмар, что все это исчезнет, как жуткое наваждение, только нужно проснуться, открыть пошире глаза.
Не моргая гляжу в кипящую пену, вслушиваюсь в яростное шипенье потока, но забыть, куда и зачем иду, — не могу. Мне нужно любой ценой разыскать Бондаренко, связаться с подпольным обкомом, иначе мы, немногочисленная группка подпольщиков, задохнемся, поодиночке попадем в когти врагов и бесславно погибнем.
Решительно встаю на ноги. Теперь я бодрый и сильный. Пить уже не хочется. Целебная влага терпким вином разлилась по всему телу. Я могу идти не только в конец этого вот села, но хоть и на край света.
Медленно подымаюсь из оврага на тропу, иду лесом. От горы даже вон туда, за реку, падает серебристая тень, — солнце, видно, уже совсем опустилось за горизонт. В лесу тишина, только листья тихо кружат в воздухе, цепляются за ветви кустов, за кору деревьев, не желая ложиться на тропу.
Впереди серая каменная глыба. Знаю: только обогнуть ее — увижу другой конец села, у реки хутор, а, возможно, и ту хату, где живет Бондаренко. Волнение и радость распирают мне грудь. Я невольно подумываю о том, как хорошо человеку жить на свете, когда он крепок как дуб и удача сама идет к нему в руки. Но не успел я натешиться этой думой, как вдруг из-за каменной стены появился человек с винтовкой на плече и с пистолетом в руках. Холодок пополз мне за ворот — я увидел, что дуло пистолета направлено прямо мне в сердце.
— Стой!
Я и без команды стою как вкопанный.
— Руки вверх!
В моей руке тоненький красный прутик лозы. Для чего его взял — сам не знаю. Вероятно, он и отягощал мои руки. Я не спешу подымать их. В мгновенье ока успеваю рассмотреть своего врага. Это молодой присадистый мужчина в вылинявшей гимнастерке, с белой повязкой на рукаве и тяжелым взглядом маленьких серых глазок. Сам не знаю почему, но в сердце закипела злоба. Не то к этому человеку, так нагло преградившему мне дорогу, не то к самому себе. Успел только подумать: «Вот и выбирай, какой дорогой пойти…»
Гневным взглядом смерил полицая:
— В чем дело?
Я не узнал собственного голоса. Он прозвучал угрожающе, властно и сердито.
— Руки вверх! Стрелять буду!
— Я тебе стрельну! Видишь — у меня ничего нет в руках.
Я протянул перед собой отяжелевшие руки, выпустив из пальцев красный прутик.
Полицай, видимо, растерялся, заморгал глазами.
— Кто такой?
Я вспомнил, что в кармане у меня лежит удостоверение, и ответил уверенно:
— Член городской управы.
— Фамилия?
— Антипенко.
Это словно холодный душ подействовало на полицая. Он опустил руку с пистолетом, как-то виновато съежился, а на его круглом лице заиграла заискивающая улыбка, маленькие глазки еще сильнее сузились.
— Простите, пане Антипенко. Честь имею… — забормотал он, сбитый с толку, видимо не понимая и сам, о какой чести завел речь.
— Ничего, — говорю тоже хрипло, — бывает.
— Вот, вот именно, — заспешил полицай, — время такое…
Он приблизился ко мне, незаметно перебросил пистолет из правой руки в левую, протянул мне потную руку.
— Могильный моя фамилия. Имею честь служить в полиции.
Я вынужден был пожать его мягкую потную руку. Будто кусок падали кто-то вложил мне в ладонь.
— Очень приятно. Однако же вы бесцеремонны…
— Простите, пане Антипенко. Так неожиданно…
Только из-за скалы — и вдруг… вы. У меня сердце так и екнуло. «А что, ежели партизан?» — думаю. Уже когда опамятовался да пригляделся… Оно сразу видать— человек культурный… А вы как же, пане, в наши края?