В глазах Подорожнихи растерянность: и принесло же вас, что вы за люди, что вам в моей хате надобно? Но она молча опережает нас, услужливо открывает дверку в низенькие сенцы.
Мы так долго жили в лесах, на просторе, столько прошли заснеженных полей, что даже в сравнительно просторной и светлой хате Подорожников мне попервоначалу кажется и темно и тесно.
Поздоровавшись, как полагается, с хозяйкой в хате, я с помощью Галины стаскиваю шинель. Галина успевает и мне помогать и старухе голову морочить:
— Как поживаете, бабушка? Одинокие вы, вижу я. Не скучаете? А кипяточку, случаем, в печи у вас не найдется? Смотрите, как одежду вам, товарищ командир, окровенило.
Старая Подорожниха, смотревшая глазами, полными ужаса, на церемонию моего раздевания, сокрушенно закивала головой, бросилась к печи.
У Галины все горело в руках. Не прошло и пяти минут, как она как-то особенно тщательно, почти неслышно, завернула в белую марлю мою располосованную руку.
— Ничего страшного, — приговаривала она, — мелочь. Мне сперва показалось, что дело значительно хуже. А теперь руку подвяжем на день-два… Так, для покоя. В медицине главное — покой.
С шумом и топотом в хату ввалился начальник штаба:
— Товарищ командир! Дорогу заминировали, засада отходит. Противник колеблется. Думаю, нападения не будет. Дозвольте бойцам перекусить.
— На ходу!
— Есть на ходу!
Начальник штаба, лихо козырнув, выбежал из хаты. Можно было уходить. Но я невольно приблизился к стене. На ней в большой самодельной рамке фотокарточки. Одна из них сразу же привлекла мое внимание. То наш выпуск. Словно аршин проглотив, стоим мы, выпускники, в третьем ряду, за учителями. Впереди — наши девчонки. Эти, как всегда, чувствуют себя более свободно. Вот крайний, позади всех, выглядываю из-за чьего-то плеча — я. Ванько Подорожник — в центре, между директором школы и нашим классным руководителем. «Я в одном ряду с учительством», — шутя говаривал он.
Галинка все старается разговорить онемевшую хозяйку:
— А дрова у вас есть? А в хате не холодно? А кто еще с вами живет? Корову немцы не отобрали? А это у вас ход в другую комнату? Там, наверно, не топите?
Я уже было раскрыл рот, чтобы спросить у старой Подорожнихи про ее меньшего сына, но как раз в это время дотошная Галинка приоткрыла дверь в другую комнату и с кем-то поздоровалась.
— Простите, мы и не подумали, что здесь есть люди. Это ваш сын? — обратилась она к старухе.
И старуха наконец заговорила:
— Сын, голубонька, сын.
Я подошел к открытой двери. В комнате переминался в замешательстве с ноги на ногу Иван Подорожник. Осунувшийся, старше своих лет, усатый, но все же — он.
Какой-то момент мы смотрели друг другу в глаза.
— Иван! Ты? Какими ветрами, друг мой?..
Я был рад ему, как родному брату.
Иван сдержанно пожал мою руку, глядел как-то виновато или даже с боязнью.
— Я и не узнал бы тебя, Микола.
Старую Подорожниху словно кто подменил. Она хлопнула в ладоши, засморкалась в фартук.
— А, божечка мой праведный! Ванюшка! Да кто ж это будет такой? Я смотрю — ровно знакомый…
— Я, помните, тетенька, в гости к вам приходил? Рыбу вершей вон в той сажелке ловили…
— О господи мой! Да как же не помню! А я смотрю, смотрю, сама дыхнуть не смею, сейчас ведь такое творится… Взглянешь вот на Ванюшечку, и душа замирает — сейчас какой закон, есть ли какая правда? Кто кого поймал — и к стенке, кто кого осилил — тот и бьет. О господи, господи!..
Старушка, не переставая причитать, кинулась к печке. Она теперь, видать, поняла, что гостей не мешало б и угостить. Зато Галина на что разговорчива — а вынуждена была молчать, слушать хозяйку.
А мы с Иваном остались с глазу на глаз в его комнате.
— Ты как, Иван? Давно здесь? Вот уж не думал, так не думал! Знал бы — давно заехал в гости.
Иван только загадочно улыбался, отмалчивался. Я не сразу сообразил, что своими вопросами не давал ему слова сказать.
— Да, порядком… С самой оккупации…
— И молчишь?
Иван нетерпеливо пожал плечами, глаза его вспыхнули знакомой насмешливостью.
— А что, должен кричать? Тут хоть бы молча усидеть…
Я когда-то каждый раз терялся перед насмешливым Иваном. Он у нас был первым умником в классе. Все знал, все видел, стихи писал в стенгазету, в драмкружке участвовал, хвастался, что все книги перечитал, какие только существовали на свете. И когда, бывало, о чем и спросишь, вот так же нетерпеливо пожмет плечами, обязательно высмеет, дурачком тебя выставит перед всеми.
Растерялся я и на сей раз.
— Ты ведь, наверное, знал, что мы здесь орудуем?
— Да слыхал… — как-то уклончиво промычал Подорожник. — Только я и не подозревал, что это именно ты тут развоевался.
Иван в самом деле мог так думать. Уж если кто здесь и стал бы партизанить, так это смелый, находчивый Иван, а не я. Я и в школе был так себе, тихоня… Сидел больше за Ивановой спиной. Спросит о чем-нибудь учитель — отвечу, не спросит — сам руку не подниму. Затеет Иван какую игру — стану играть, а уж сам на затеи был не мастак. И вот теперь так получилось, что даже неудобно: Иван возле мамкиной юбки сидит, а я по лесам да селам ношусь, фашистам покоя не даю.
— Это так, — смеюсь, — судьба играет человеком. Скажи мне, Иван: если бы нам когда-нибудь раньше такое цыганка наворожила, ни за что бы никто не поверил. Ты у нас был первый заводила. Вот как порою складывается…
Иван посерьезнел, нахмурился.
— Что ж судьба… Судьба штука не слепая. Ее надо уметь держать в собственных руках.
— Правильно, Ванько, — дружески похлопал я его по плечу. — Мне нравятся эти слова. В такой час наша судьба в собственных руках.
Отняв руку от его плеча, я любовно погладил ею свой автомат.
Иван скривился будто от зубной боли.
— Считаешь, в оружии твоя судьба?
Я широко раскрытыми глазами уставился на товарища:
— А то в чем же? Ты определенно тоже припрятал где-нибудь такую же штуковину?
Он сразу испуганно замахал руками. В глазах — ужас.
— Что ты выдумываешь? Для чего она мне?
Теперь невольно мои брови сошлись на переносице.
— А куда же ты задевал оружие? Ты же — из армии.
Иван нетерпеливо забегал по комнате.
— Не был. Не довелось. На окопах меня держали. Все говорили, что немцу не видать Киева как своих ушей, а вышло… Институт мой еще до этого эвакуировался, а меня подвели, как последнего дурака. Да с такими порядками…
Я с удивлением слушал его.
— Вот ты… ходишь, воюешь. Думаешь, взял свою судьбу в руки. А она, твоя судьба, — тоже на кончике чьего-нибудь автомата. Руку, видишь ли, тебе прострелили. Только руку… А если бы пуля вершка на два правее взяла, что тогда, а?.. Вот тебе и судьба!
Я уже и не знал, что ответить на это. А Иван продолжал не спеша, будто рассуждая сам с собой:
— Зряшная это вещь, ежели порядка нет. Нет, Микола, порядка, — остановился он и заглянул мне в глаза, — вот какой сделал я вывод из всего хода этой войны.
— Война, друг, есть война. Какой тут порядок? Приполз враг на твою землю — бей!
— Легко сказать «бей», — покачал головою мой собеседник. — А если он тебя убьет?
— Ну что ж, может и так случиться.
— Не может, а наверняка. Видел, какая у них техника? Видел, какая организованность? А у нас? Винтовочки? Допотопные самолеты? Нет, брат, с таким оружием воевать — пошли они к чертовой матери!
В глазах его пылала какая-то обнаженная безнадежность и гнев. Я на него смотрел уже как на человека, забредшего в дебри.
— Ого, теорийка! Так что ж, по-твоему, — руки вверх? Милости просим, господин Гитлер, вот наши шеи — запрягай?!
— Дойдет и до шеи. До всего может дойти.
— Поэтому-то и не следует сидеть сложа руки. И выше голову, Подорожник! Раскис ты, Иван…
— Не могу быть бодрым без всяких на то оснований. Я — не слепой оптимист.
Только теперь я изучающим взглядом окинул его комнату. Голые стены. В углу — иконы, так же как и прежде, когда мы приходили сюда ребятишками. На иконах — холщовый рушник. Лампадка. На столе раскрытая книга. Возле нее тетрадь. Чтобы прекратить неприятный разговор, подхожу к столу:
— Читаешь?
Это был учебник немецкого языка.
— Повторяю. Сдохнуть от скуки можно…
Когда-то Иван в нашем классе был самым первым «немцем». Наша Клара Карловна, бывало, подолгу разговаривала с ним по-немецки, нахвалиться им не могла, все его мне в пример ставила.
— Вот хорошо, что ты это штудируешь, — говорю. — Нам в отряде как раз переводчик нужен. Разговоры с немцами вести чуть ли не каждый день приходится, а я, ты ведь знаешь, не очень-то силен…
Иван насмешливо чмыхнул носом, промолчал.
На тетради стоял цветистый заголовок: «Плывет челн…»
— Стишочки?
— Пишу от нечего делать.
— Можно почитать?
— Пожалуйста.
Видимо, Ивану не совсем пришлось по нраву, что посторонний взял в руки его заветную тетрадь. Молчал, недовольно посапывал.
В стихах тучки по небу плыли, челн покачивался на розовых волнах, дивчина песню пела в ожидании любимого, косари возвращались с поля, в вишняке заливался соловей, за рекой ржали лошади и по утрам вставало умытое росою солнце.
— Тэк-с… Небесная у тебя, Иван, поэзия. Все в ней есть: и солнышко, и травы. Земли только, затоптанной вражеским сапогом, нету. И людей — тоже нет. Боишься об этом писать?
— Боюсь, — безразлично признался он.
— А ты не бойся.
— В стихи не все лезет, что копошится в душе. Поэзия должна быть чистой, как слеза.
На всю хату запахло борщом. На пороге стояла старая Подорожниха.
— Ой, нуте вас, сыночки, нуте… Идите, борщиком угощу, с грибочками борщик-то. А уж повкусней что — не обессудьте. Сами знаете — время не то…
Я вдруг почувствовал, что мне захотелось есть. И хотелось не чего-нибудь, а борща, с грибами, пахучего, горячего. Но я не повел и бровью. Мне все не нравилось в этой хате. И льстивое щебетанье старухи, и особенно загадочные высказывания сына.