Военные рассказы — страница 29 из 39

[6] на котором давно уже вытерлась замысловатая вязь вышивки. Одежину эту он, очевидно, очень любил, потому как не снимал ее ни зимою, ни летом. Да и то сказать: снимешь, положишь, а возьмешь ли потом? Поэтому Дзелендзик знал: всегда себя спокойнее чувствуешь, если вещь на тебе.

Он бы и вовсе походил на гуцула, если бы на груди не висел автомат, а слева на боку кобура трофейного пистолета. Справа Делендзик таскал большую брезентовую торбу, вмещавшую немало всяческой всячины. Все это, однако, тоже Дзелендзику не принадлежало, да и никакой ценности для человека не представляло. В торбе хранились разного рода запалы к минам, острогубцы, молоток, зубило, саперная лопата, бикфордов шнур, мотки проволоки различных сечений, отвертка и еще много такого, что всегда пригодится не кому-нибудь, а именно партизану-минеру.

А среди партизанских минеров Дзелендзик справедливо считался самым лучшим. Он редко когда наведывался в лагерь партизан. Здесь Дзелендзику и его подручным нечего было делать. Они приходили сюда время от времени только на отдых, да еще за взрывчаткой. А также затем, чтобы получить новые задания и доложить о выполнении полученных раньше.

Каждый приход Дзелендзика в лагерь был настоящим праздником для партизанской молодежи. Был он мастером на все руки. Парубок будто жонглировал, если ему приходилось что-нибудь делать. Даже фамилией своей и то он жонглировал.

Когда случалось знакомиться с девчатами, он произносил фамилию звонко, словно колокольчиками позванивал. Тут даже самая мрачная не выдержит, засмеется. Засмеется! Да еще как! Будто в нежноголосые бубенчики зазвонит.

Если же он знакомился с парнями, то, наоборот, произносил не певучее Дзелендзик, а глухо и шероховато: Дэлэндык, еще и ударение делал почему-то на последнем слоге.

А когда прибывал в штаб на доклад к командиру, фамилия его звучала совсем иначе:

— Старший группы Делендик явился!

Теперь ударение приходилось уже на средний слог.

И уж настоящим виртуозом балагурства проявлял себя Дзелендзик, когда в руки к нему попадала гитара, гармоника, а то и баян. У нас в отряде водились и такие инструменты. Самым драгоценным, конечно, был баян. Его девчата-санитарки берегли как зеницу ока и никому, кроме Дзелендзика, ни за что не давали. Потому как все знали — только он один мог заставить сей инструмент извергнуть целый каскад таких звуков, что будь ты даже калекой, даже хворым, даже чуть ли не при смерти, все равно не выдержишь — хлопнешь шапкой оземь и пойдешь вприсядку коленца выделывать, да такие, что аж пыль из-под ног завихрится.

Все знали, что Дзелендзик сразу не возьмет в руки баян. Его надо обязательно упрашивать, а упросить его могли разве только одни девчата.

— Мишко, сыграй, пожалуйста! Сыграй, а? — начинали они умоляюще-нежными голосами.

— Не Мишко, а старший минер товарищ Дзелендзик.

— Ну, товарищ Дзелендзик! Очень вас просим!

— Дзелендзик-то верно Дзелендзик. А все же не мешало б знать, кому он просто Дзелендзик, а кому, быть может, и доля…

И он украдкой бросал при этом взгляд на санитарку Олю, что молчаливо прислонилась к березе, вся белоснежная в своем белом халате и стройная, как березка. Оля не сводила с Дзелендзика глаз, а глаза у нее — лучистые-лучистые, блестящие-блестящие, ласковые-ласковые, нежные-нежные! — так и говорили, так и кричали на весь мир: «Знаю, чья ты доля! Моя, моя, и ничья больше».

Дзелендзик неохотно опускал свои глаза долу. Но и они за это время успевали сказать: «Твоя, твоя, дивчина, доля. И больше ничья на свете». Потом он неторопливо брал в руки баян и разворачивал мехи пышным красным веером. Звонким роем разбрызгивал в притихшем березняке бравшие каждого за душу веселые звуки. Они ударяли в поджилки так, что кровь ускоряла бег.

Все тесней и тесней становился круг молодых партизан возле баяниста. Все жарче и жарче горели глаза парубков, все лукавее поблескивали они из-под ресниц у девчат. И вот уже кто-то не выдержал — передал винтовку соседу, хлопнул в ладоши, будто выстрелил, топнул ногой о землю, подбоченился и пошел вприсядку, так что пыль вихрем завилась, небо над головой закачалось. А тут, глядь, выскочила в круг самая боевая из девчат, завертелась волчком, поддала жару другим. И вот уже пошли в пляс новые пары, всех зовет, затягивает в круг Дзелендзикова музыка. Лес аж стонет от мощного топота каблуков, от воинственных посвистов и выкриков. И совсем забылось о том, что вокруг бушует война, что немцы в любой момент могут нагрянуть сюда, в партизанские владения, что вместо разухабистой дроби и перепевов баяна вдруг скатится сухой треск выстрелов и глухое татаканье пулеметов.

Молодежь танцевала. Те, кто постарше, стояли в стороне, весело, одобрительно улыбались, забыв про свои года. А там кто-то и из усачей-бородачей, изо всех сил ударив шапкой о землю, вышел в круг. С серьезным лицом, преисполненный чувства собственного достоинства перед этими вот зелеными мальчуганами, что подпрыгивают как резиновые и вихляются как бескостные из стороны в сторону.

Только одна Оля, пожалуй, не слышала музыки, не видела тех, кто выбивал дробь стоптанными каблуками. Она не сводила глаз с Дзелендзика. Для нее он был всем: и музыкой, и солнцем, и воздухом, и всем-всем на свете.

В лагере знали об их необыкновенной любви. Еще ни единого слова не было сказано друг другу ни дивчиной, ни хлопцем, еще не было ни одной потаенной встречи. Это знали все точно, ибо в лагере тайн не существовало. Люди видели: любят они друг дружку, а ежели так — то будут сказаны и слова, будут и потаенные встречи, полные нежности и сердечного трепета, будет и счастье. А оно, настоящее, большое человеческое счастье, так им обоим было необходимо, особливо дивчине…

Она была круглой сиротой. Хотя уже и невестилась, хотя и старалась быть взрослой, но так еще часто по-детски рыдала Оля, в долгие партизанские ночи оплакивая своих родных, близких. Только случай сохранил ей жизнь. Она была у подружки, когда в село ворвались каратели. Схватили Олиных родителей — они были врачами сельской больницы — и повесили здесь же, на крыльце, за то, что скрыто лечили партизан. Искали они и дочку, да ее спрятали колхозники, не выдали врагам.

В партизанском отряде девушка расцвела, выросла, нашла новую семью и неожиданно для самой себя влюбилась в непоседливого Дзелендзика. Все, кто об этом знал, одобряли ее выбор — такая дивчина достойна этого хлопца. И не имело никакого значения, что свои чувства пока они выражали одними лишь взглядами.

За первым танцем начался второй, третий. Потом как-то незаметно Дзелендзик с кружащего вихря «Метелицы» перешел на задумчивую мелодию песни. Танцующие, удивленно переглянувшись, разошлись из круга. Видимо, все поняли настроение молодого музыканта, который, положив чубатую голову на мехи баяна, играл тоскливо и грустно.

У каждого нашлось какое-нибудь дело. Один за другим разбрелись те, кто постарше; пошли каждый по своим делам хлопцы; понимающе переглядываясь, разошлись и девчата.

Вскоре лишь молчаливый лес да завороженная Оля слушали песню сердца замечтавшегося Дзелендзика.

А песня летела, неслась по лесу, рвалась в небо, пока не устала, не склонилась к зеленой мураве, разостлалась по земле нежною дымкой, вздохнула и смолкла. Только тогда Дзелендзик поднял голову и встретился глазами с Олей.

Оба вспыхнули, застеснялись, хотели отвести взгляд в сторону, но не могли.

— Это ты, Оля?

Странный вопрос: разве не видно, что это она, Оля, высокая, стройная, как березка, и такая же трепетная? Неужели об этом нужно спрашивать? А что, если дивчина обидится и убежит, да потом еще высмеет перед подругами?

Нет! Не убежит она и не высмеет. Она не отвечает на этот неуместный вопрос, потому что хорошо знает: не об этом хотел спросить Делендзик. Она уверена: он ей скажет совсем другие слова. Скажет. А сейчас этим одним вопросом сказано все. Да, это она, Оля, и никто другой.

Она готова вот так стоять перед ним вечность, смотреть в глаза и молчать. Только бы ничто не помешало этому, не спугнуло, не отвлекло…

А тем временем по лесу:

— Дзелендзик! Эй, Дзелендзик!

И он, будто очнувшись, отводит от нее взгляд в сторону, откуда слышится голос.

— Вот, кажется, уже зовут…

— Да. Зовут.

Она отвечает ему одними губами.

Дзелендзик не откликается на зов. Может, позовут-позовут, да и перестанут?

А голос еще тревожнее:

— Дзелендзик! К командиру!

Он моментально вскакивает на ноги. Срывает с плеча ремень баяна. Делает шаг в сторону стоящей в молчании девушки, передает ей инструмент. И снова встречается с нею глазами:

— Оля!

Она тревожно взметнула кверху густые ресницы.

— Вечером… выйдешь?

Длинные ресницы опустились. На щеках — пионы.

— К большому дубу…

Она стыдливо опускает голову.

— Оля, придешь?

Легкою пташкой отрывается от березы, мчится в лесную чащу, но, отбежав немного, остановилась, обернулась, виноватыми глазами ищет его глаза.

— Придешь?

И она трепетно, счастливо, чуть заметно кивает в знак согласия. Она придет, придет… К дубу, к березе. На край света. Потому что не может не прийти.

— Дзелендзик! К командиру!

— Иду! — будто просыпается Дзелендзик и не идет, бежит на зов.

У штаба — суета. Вооруженные люди бегут по узенькой лесной тропке, куда-то спешат. Дзелендзик видит за густыми стволами деревьев и своих товарищей-минеров с тяжелыми мешками-ранцами за плечами.

Тревога!

Он забыл обо всем. Об Оле. О баяне. О танцах. Он побежал изо всех сил к штабу с одной мыслью: тревога, опасность, а он занят был своим, личным…

— Дзелендзик! Скорей! Догоняй хлопцев! — слышит он голос начальника штаба.

— Слушаюсь! Куда прикажете идти?

— Догоняй хлопцев. Они скажут.

Дзелендзик убыстряет бег, а на сердце горечь: он последний узнает о задании, о котором должен знать первым.

Вскоре, догнав партизан, он пристраивается в хвосте группы, хочет спросить: «Куда идем?» — и не может. Ждет, не скажет ли кто-нибудь. Но не говорят. Видимо, не замечает никто Дзелендзика…