Девчата не спускали с глаз Олю. Она ходила по лагерю бледная, точно что-то искала и никак не могла найти. Наконец забрела на зеленую лужайку, остановилась под старым засыхающим дубом, прижалась щекой к его шершавой коре. Неслышной походкой, будто лесные русалки, одна за другой приблизились к дубу девушки-партизанки. Сели в кружок. Молчали. Глядели в землю.
А над лесом плыла полная луна, выплескивалось из берегов бездонное небо, таинственно перешептывались между собой звезды.
И девчата, как все девчата, не выдержали. Одна из них тихо-тихо, чуть слышно начала:
Така її доля… О, боже мiй милий.
За що ти карашь її, сироту?
И понеслась та печальная, полная людской тоски и скорби песня над лесом, поднялась к луне, к звездам, поплыла по бескрайнему небу. Ей вслед смотрела широко раскрытыми, немигающими глазами Оля.
И было в глубине этих глаз столько безысходной печали, невыплаканного горя, что если бы они вылились наружу, то затопили бы и эту зеленую поляну, и этот молодой березняк, и этот лес, и поле, и всю-всю неисходимую огромную землю.
1959
Побег
Вам приходилось когда-нибудь в конце марта или начале апреля тащиться по раскисшему полю или дороге, когда разве что с помощью рук можно вытащить из грязи сапоги, а чтоб свернуть на обочину — и думать нечего, утонешь вместе с сапогами? Бывает ранней весной такая пора — на поле весь снег растает, зальет водой каждую впадинку, расквасит землю — хоть из дому не выходи. Не выходи… А если у тебя и дома-то нет, если ты все время в скитаниях, в разведке, мотаешься с места на место, петляешь как заяц и все-таки не успеваешь, все время тебя с нетерпением ждут, каждую минуту могут сцапать…
Был я тогда в партизанском отряде разведчиком, перелетною птицей, человеком-невидимкой, задачей которого было — нынче здесь, завтра там — пробраться в такие места, куда и муха не залетит. Трудное и опасное дело быть разведчиком, но кто однажды его испытал, того калачом не заманишь на тихую жизнь. Тем более что вести разведку летом или зимой — одно удовольствие, а таких гнилых дней, как вот этот, и осенью и весной не так уж и много. Не так много… Но все же достаточно, чтобы тебя десять раз на день схватить и повесить.
В то утро я возвращался из дальнего странствия. У меня в голове было спрятано столько ценных сведений, что, дознайся фашисты, они б не посмотрели, что поле превратилось в трясину, а по дорогам не пройти, — целую бы дивизию выслали, чтобы преградить мне путь. Но, к счастью, мною никто не интересовался: одинокий путник, небритый, худущий, ничем не отличался от тех, что в ту осень, зиму, да и весну нередко брели по глухим дорогам. К тому же в кармане у меня на случай нежелательной встречи имелась довольно убедительная бумажка, которой я, правда, пока что ни разу не пользовался, но возлагал на нее большие надежды.
Поле холодно мерцало бесчисленным множеством синих озерков, лоснилось маслянистым черноземом, щурилось далью, ждало тепла и солнца. Дорога полнилась рыжей водою, — видать, мало кто проезжал по ней в эти дни. Вокруг ни души; это радует и печалит. Хорошо, когда людей не видно: друга не встретишь, но и на врага не напорешься. Если же ты идешь один-одинешенек и вдруг тебе повстречается какая-нибудь погань — будь уверен, так не пройдет, обязательно прицепится. А у меня ни винтовки, ни даже пистолетишка ломаного. Одна-единственная бумажонка в кармане.
Уже второй день меня ждут не дождутся в отряде. Еще вчера я должен был вернуться, а вышло так, что и сегодня шлепаю по грязи голодный, измученный, злой как черт и обессилевший, как весенний снег. Сердито вырываю из грязи сапоги и про себя гадаю: попаду в штаб к рассвету или не попаду?
Дороге словно конца не видать. Позади мерещится село — я его обошел на рассвете. Впереди, за горой, торчат какие-то кустики. Там, знаю, в долине, тоже село, на рубеже партизанского края. Фрицы и полицаи редко в него наведываются. Скорей бы туда добраться, а там уж рукою подать до деснянских лугов. За лугами Десна, а за Десну только пусти партизана, там ему сам черт нипочем.
Рассуждаю так в мыслях, тешу себя предстоящей встречей с товарищами. Редко я их вижу — все в походах да в походах, иногда вдвоем, втроем, а чаще в одиночку хожу. А то бывает и так: уйдешь с товарищем, а возвращаешься сиротой, несешь в отряд печальную весть: не ждите, не дожидайтесь…
Из-за косогора высовывается конская голова, за ней и сама лошадь, огромная, длинноногая, рядом с которой изо всех сил напрягается пристяжная, помогая тащить деревянную телегу на тяжелых колесах. Невольно останавливаюсь, оторопев от неожиданной встречи. Просто глазам своим не верю, протираю их кулаком — уж не чудится ли от бессонницы? Но нет — подвода, словно чудовищный жук, уже всползла на косогор, уже видать, как лениво, тяжело вытаскивает из грязи свои крутые копыта коренная, как пошатывается от напряжения пристяжной, круглый как мышь, сивый меринок. На передке сидит кто-то, закутавшись в керею[7] не разберешь — мужчина или женщина. Седок, видимо ко всему безразличный, держит в руке кнут, но даже не собирается им помахивать.
Встреча в поле с одиночкой-проезжим, будь то мужик или баба, не представляет серьезной угрозы. Больше того, даже полезно встретить человека возле села — его можно расспросить, что там да как, тихо ли, не принесла ли нечистая сила непрошеных гостей. Я иду навстречу, хотя с удовольствием свернул бы в поле, чтобы ни с кем не встречаться на этой дороге. Но свернуть в поле никак невозможно — все равно далеко не уйдешь, увязнешь в липкой грязи.
Сближаемся медленно, но уверенно. Уже слыхать, как тяжело сопят взопревшие лошади, видны их взмыленные бока и унылые морды, в нос ударяет острый запах конского пота, на округлом, безбровом, безусом лице дядьки застыло любопытство или даже удивление. Встречный, видно, человек не опасный, и я успокаиваюсь. Предусмотрительно отступаю с дороги, жду, пока он приблизится, в мыслях готовлюсь к предстоящему разговору…
Незнакомец не сводит с меня глаз, глядит как-то укоризненно, будто бы недовольный тем, что я встретился на его пути. Видимо, он из тех людей, которые, проходя мимо, даже «здравствуй» не скажут. Зато я сам никогда не упущу случая поговорить с человеком— такова участь разведчика, острым словцом, смешком да шуткой лучше всего вызвать к себе расположение, а дружески выкуренная цигарка быстрее всего сближает людей даже самых несхожих характеров.
— Что за нужда выгнала вас, добрый человек, в такую дорогу? — спрашиваю его, прежде чем поздороваться, надеясь вызвать сочувствие и к своему путешествию.
Но дядька, словно глухой, горбится на высокой вязанке сена, неприязненно косится в мою сторону, как бы предупреждает: «Проходи, проходи, дурак, не приставай с расспросами…»
Чувствую на себе дыхание разгоряченных конских ноздрей, вижу спутанные гривы и только теперь, когда подвода поравнялась со мной, приветливо здороваюсь с встречным. Сразу мелькает мысль: зря завел разговор, надо было кивнуть головой и пройти мимо… Но поздно: из-за охапки сена высунулась заспанная рожа полицая, за ней подняла свою змеиную головку вся изъеденная крапинками ржавчины винтовка. Лошади остановились, хотя приказания на это им не было. А на меня уже смотрели два ствола и два сочувственных глаза возницы.
— Кто такой? Документы! — слышу безапелляционное и грозное.
Вот и настал час испробовать силу бумажки, которую я давно уже таскаю в кармане. Не спеша отстегиваю полу своего зипуна, а сам пристально рассматриваю тех, что сидят на телеге. Видать, ничего себе псы повстречались мне на дороге. Смотрят волками, пальцы на спусковых крючках, чуть шаг ступишь— сразу уложат, мерзавцы, ни у одного рука не дрогнет.
— Далеко ли, люди добрые, до села плестись? — спрашиваю я с безразличием.
Молчат. Ждут, пока достану свою бумагу.
Наконец нащупываю ее возле самого тела, теплую, беззащитную, словно голенького птенчика, и вытаскиваю на свет белый. Даже не смотрю на нее, знаю: она одна у меня за душой, знаю и то, что в ней написано.
Полицаи читают ее, читают внимательно, долго, по очереди, молча. У меня легче становится на душе. Значит, немецкая печать с синим орлом, похожим черт знает на кого, и слова, напечатанные готическим шрифтом, действуют на эти продажные души. Хорошо я все же сделал, что взял с собой бумажку. С нею шел из «кошары» домой один товарищ, но по дороге раздумал и завернул вместо дома в наш партизанский край.
Налюбовавшись моим документом, один из полицаев как-то подозрительно гмыкнул, свернул бумажку и сунул ее к себе в карман.
— Э, э, господин хороший, куда же вы мой аттестат кладете? — неподдельно возмущаюсь я. — Ведь я без него что птица без крыльев.
— Садись на телегу!
Этот приказ, словно гром среди ясного неба, парализовал мою волю. Я не мог двинуться с места.
— Ну, живо! — крикнул с нетерпением полицай.
Что-то сдавило мне горло, ноги отнялись — не могу сделать шага ни к телеге, ни от телеги. И тут мне на помощь пришел дядька-возница.
— Да что вы, хлопцы, они и так еле тащатся, — ткнул он кнутовищем в сторону лошадей, которые, казалось, к нашему разговору тоже прислушивались и ждали, чем все закончится.
— Без разговоров! — гаркнул полицай на дядьку. И мне: —А ну, давай на телегу!
Я пробовал возмущаться, доказывать, даже угрожать полицаям, что немцы, мол, не погладят их по головке за такое беззаконие и неуважение к ихней печати. Но в ответ слышал одно:
— Лезай на телегу, ежели хочешь, чтобы мозги были целы!
Нечего делать, сел я на телегу, бросил с угрозой:
— Ну погодите, вам за это не поздоровится! Я пожалуюсь… я докажу…
Молчат, собаки, только самогонным перегаром дышат. Даже затошнило от его противного запаха, голова закружилась.
Едем долго. Только слышно шлепанье конских копыт по грязи, скрип давно не мазанных колес да надоедливое сопенье полицаев. Наконец обессилевшие лошади останавливаются. Я торжествую — вдруг они больше не тронутся с места? Но моя надежда оказалась напрасной, — отдохнув, лошади снова зашлепали по грязи. В отчаянии начинаю снова: