Военные рассказы — страница 34 из 39

Я подбежал к двери, открыл ее, ступил в коридорчик и тут только вспомнил про тех, кто оставался в камере. Вернулся.

— Хлопцы, бежим! — прошептал я, открывая им дверь.

Они, бледные, дрожащие, были уже на ногах. Видимо, следили за моим поединком через окошко. Как-то несмело переступили порог.

Через минуту я нырнул в непроглядную ночную темень. Перебежал улицу, перемахнул через какой-то тын и распластался на перепаханном огороде. По дороге бежали мои недавние друзья по несчастью.

Возле полиции раздался выстрел. За ним другой… третий… А через несколько минут поднялась такая пальба, что уши позаложило. Но я уже был за селом. За ночь земля немного просохла, и по ночному полю без межей шагалось легко и бодро.

Утром добрался до Десны, а в обед уж предстал перед командиром отряда. Доложил, что положено.

— Почему на два дня задержались?

— Непредвиденные обстоятельства, — оправдывался я, и словом не обмолвившись о минувшем приключении.

— В будущем будьте пунктуальнее, — видимо, для порядка пожурил командир. — А сейчас отдыхайте, вечером снова в поход…

И на прощанье улыбается:

— Такова она, участь разведчика.


1960

В степи умирал Копа



…Он полной грудью вдохнул морозный воздух и только теперь понял: ух, до чего резкий, пахучий!.. Шумно выдохнул раз, другой, минуту раздумывал: завернуть потихоньку обратно или разрядить свой до отказа набитый автомат по зеленым куцым фигуркам, что бродят по колено в снегу и от этого кажутся еще более куцыми?..

Еще вчера в селе было тихо, немцами даже не пахло, а сегодня — налетели, будто воронье.

Он подумал, подумал и нерешительно опустил автомат. Здесь в степном селе, вдали от леса, не стоило подымать шум. Все равно пули не достанут этих куцых, а себя обнаружишь, потянешь за собой хвост в лес к партизанам.

Копа не спеша скручивал цигарку. Ни разу не глянул на пальцы: они давно привыкли к этому занятию — он мог свернуть цигарку и в темноте, и с завязанными глазами. Послюнил бумагу, а сам пристально наблюдал за немцами, так внезапно заполнившими село.

Щелкнул зажигалкой — ее смастерили партизанские умельцы из гильзы крупнокалиберного пулемета, — прикурил, так ни разу и не глянув на длинное коптящее пламя. Цигарка слабо пыхнула, над головой взвилось облачко дыма. Копа торопливо погасил зажигалку и разогнал махорочный дым, словно боялся, что издали его заметят чужаки.

И только после этого подался в лощинку, где его дожидались настороженно-послушные кони.

Путь к лесу пролегал через хуторок, притулившийся в неглубокой балке. От него рукой подать и до леса. Ну, а там, в лесу, Копу ждут хлопцы. Ждут вестей. Как оно там, в степных селах?

Недобрую весть торопился доставить своим друзьям Копа.

Кони дружно взрывали снежную целину, швыряя в глаза ему снежной пылью. Холодные струйки плыли по разгоряченному лицу партизана, застывали, повисали прозрачными, отливающими синевой каплями на тонких усах.

Мчался к хутору смело, то и дело переводя горячих коней с вольного, беспорядочного бега на твердую рысь. Он знал, что хутор свободен, ведь всего час назад проезжал там, промчался по улице, а хутор спал, ни одна дверь не скрипнула, ни одно окно не мигнуло светом. Ни собаки не отозвались, ни петух не кукарекнул. Мертвым сном спал хутор.

На полном скаку влетел на хуторскую улицу. Уже серело. Копа сразу не уразумел, что хутор ожил, скрипел журавлями колодцев, полнился гомоном, криками.

У крайних хат торчали мужские фигуры, и Копа только тогда сообразил, что попал к самому черту в зубы, когда заметил автоматы у них в руках…

На него не набросились, даже не встревожились, наверное, приняли за своего. А он уже мчался по главной улице, разгоняя кургузые фигурки в зеленом, что предусмотрительно расступались по сторонам, давая ему дорогу. Сам же он высматривал ту боковую улочку, ведшую к лесу, по которой что ни день направлялись в степь партизанские упряжки с грузом, а то и с летучими отрядами на боевое задание…

Но стоило ему, круто развернувшись, направить разгоряченных коней в нужную ему улицу, в хуторе поднялась тревога, раздались одиночные выстрелы.

— Копа! Копа!.. — узнал его кто-то.

Копа был неуловим и бесстрашен. Знали его полицаи, знали и немцы. До войны он был головою[8] в районе, и оккупанты его фамилию перекрестили в должность. Предостерегали друг друга:

— О, Копф! Берегись Копфа!

Сейчас этот Копф, ненавистный, всемогущий Копа, был почти у них в руках. Угодил было, точно зверь в капкан, да успел вихрем выскользнуть тихой хуторской улочкой, уложив из автомата десяток солдат немалолюдной заставы у крайнего хлева и в один миг скрыться за хутором в глубоком овраге, что густо утыкан низкорослым ольшаником.

Овраг спас бы его, не будь он чересчур узким. Спустя какую-нибудь минуту упряжка Копы в диком галопе взлетела на голый гребень и, будто на киноэкране, скакала перед взором гитлеровцев. А они, спохватившись, уже бежали за ним, спешили догнать на подводах.

Копа выпустил из рук вожжи. Кони сами знали дорогу в лес. Он прилег в санях головой в сторону врагов и, держа автомат на прицеле, время от времени огрызался короткими глухими очередями.

Сани визжали и скрипели, их мотало из стороны в сторону, но это не мешало Копе. Он позабыл обо всем. Только ловил на мушку суетящихся немцев и посылал в сторону хутора звонкие выстрелы. Упряжка вырвалась на самый верх заснеженного холма, туда, где в мирные дни росли три березы. Шальной снаряд скосил их еще по осени, оставив лишь три сиротливых пня да глубокую воронку. Помнилось Копе, как в ту воронку свисали косами порванные, изуродованные корни, тихо плакавшие березовым соком. Вспомнились и три красавицы березы — как раз в тот момент, когда сани ударились о пень, а кони, птицами перемахнув воронку, понеслись ложбиной и скрылись из виду. Копа беспомощно забарахтался в глубоком снегу. Он живо вскочил на ноги, но сани были уже далеко. От хутора, прямо на него, мчалась вражеская пароконка, а сбоку, из хуторских переулков, на перехват ему, скакали другие…

Копа не сразу понял, что обречен. В одну секунду разыскал для себя укрытие и занял в воронке у березовых пней оборону. И тут же встретил преследователей плотным огнем. Забились в судорогах сраженные пулями кони, корчились на снегу немцы…

Его обложили со всех сторон. По нему остервенело стреляли. Но Копу спасал высокий холм — враги продвигались низиной — да еще пни от берез. Его пули были метки, и враг это сразу почувствовал. Не один из тех, кто неосмотрительно приблизился к партизану, уже вытянулся на снегу, а сколько еще корчилось в предсмертных судорогах…

Копа всегда был запасливым. И сейчас у него на поясе оказалось два диска с патронами. Это враги также раскусили сразу. Перестали стрелять, закричали:

— Копф! Хенде хох!

— Сдавайся, Копа!

Наступила заминка.

Он по-хозяйски разложил перед собой туго набитые патронами диски — было чем поговорить с врагом.

Не один и не два часа длились эти «переговоры». Неистовую пальбу сменяли крики, увещевания. Но Копа на все отвечал одним — меткими очередями из автомата. И смеялся. И ждал, что на выручку придут свои. И верил в победу. Ведь он никогда не думал про смерть, не представлял себе, с какой стороны она к нему может подступить.

Из лесу вышли партизаны. Они двигались полем, по пояс в снегу, цепь за цепью, решительные, готовые померяться силой с врагом, шли выручать товарища.

— Копф! Хенде хох, Копф!..

— Копа, выбрасывай белый флаг!

И Копа флаг выбросил. Но только не белый. Прислонился к березовому пню, будто отдыхал после трудного похода. А красный флаг все развевался и развевался над белой снежной равниной, пламенел на холодном зимнем солнце, парил и искрился.

Партизаны наступали. Копа молчал, будто наблюдал за их наступлением, будто ждал, чем закончится этот бой, этот тяжелый поединок. И развевал свой алый флаг. И к нему не осмелился подступить ни один из врагов.


1965

Сыновья



— Тату, а тату? Гриц помер?

Отец сидел на холодном полу, широко раскинув закоченевшие ноги, будто спиной прирос к влажной стене. Справа от него лежал, неестественно вытянувшись, старший сын Гриц, слева— дрожащим тельцем прижимался двенадцатилетний Василько. Вся его семья, все его счастье.

Гриц уже затих. То все кричал в беспамятстве, все рвался в атаку: «Батько, они ведь обходят! Батько, давай патроны!..»

И рвал на голой сухой груди незримую рубашку.

— Тату! Гриц насовсем помер?

Он молча гладил волосы — этому, живому, и тому, уже мертвому.

Тяжкая ему выпала доля. Но он о себе не думал. Порядком пожил на свете, всего насмотрелся. А вот сыны…

Гриц жил в отряде при нем, — прославленный пулеметчик. А этот, меньшой, Василько, всеобщий баловень, — с матерью в селе. И был мальчонка незаменимым партизанским разведчиком. Обо всем знал, обо всем докладывал точно и вовремя. Пока фашисты не схватили. Его и мать. В тюрьму бросили. И думалось: поглотила она обоих, будто гигантское ненасытное чудовище.

А когда и его со старшим сыном в каземат посадили, то на другой, не то на третий день Василька к ним впустили. И такой ультиматум поставили старому партизану:

— Ежели не выдашь своих, не укажешь ихней стоянки, — тебе самому и сынам твоим смерть!

Отца с Грицем схватили внезапно. Не так давно в тяжелом бою отцу было приказано сдерживать натиск немцев, пока отряд не отойдет к лесу. Гриц из пулемета яростно косил врагов, пока шальная пуля не сразила его самого. Обессиленный, лежал он поодаль, а отец достреливал оставшиеся патроны…

Их морили голодом, мучили жаждой. Прижигали пятки раскаленным железом, загоняли под ногти тупые иголки. Василько ругался, кричал, жалобно стонал, а Гриц только скрипел зубами и сразу же впадал в беспамятство.

Не добившись ничего, палачи старика попрекали: