— Не отец ты своим детям, а ирод. Глянь, как, сердешные, мучаются, страдают! А у тебя, дьявола, не сердце, а камень, тебе их нисколько не жаль.
И, пообещав подобрать в своем арсенале еще более страшные муки, палачи, уставшие, разъяренные, уходили на отдых.
Гриц теперь умолк уже навеки. Не страшны ему ни голод, ни жажда, ни раскаленное железо, ни острие немецкого штыка.
— Тату? Гриц уже не очнется?
У Василька глаза — глаза птенца, что вот-вот сорвется и полетит стремглав в пропасть. Потрескавшиеся губы запеклись, худенькое личико в засохшей крови. Отец не моргая смотрит в эти глазенки — узнает и не узнает своего Василька.
Резко наклоняется к сыну, тычется лбом, обросшим щетиной подбородком в его худенькое тельце и беззвучно рыдает, широкие плечи мелко вздрагивают.
— Тату! Я ничего не боюсь.
И утешает отца, словно взрослый:
— Вы тоже, тату, не бойтесь.
Старому партизану становится стыдно за свое минутное малодушие. Он снова как бы врастает плечами в кирпичную стену, правую руку кладет на холодный лоб Грица.
— Тату, а умереть нисколько не страшно?
Сам пытливо заглядывает отцу в глаза.
Отец на миг размыкает дрожащие веки, согласно кивает головой, а Василько тотчас оживает. Ему даже охота засмеяться, уже вздрагивают распухшие губы.
— Гриц вот помер… И ничего… Пусть не думают, что мы их испугались.
Где-то за стеной раздался стон, загремели знакомые шаги. Опять идут мучить. Василько задрожал как осиновый лист, крепче прижался к отцу. Теперь его будут пытать одного. Грицу ведь уже все равно…
Словно борзые с шумом и грохотом ворвались в их мрачное жилище.
— Добрый день, приятного настроения, господа кандидаты на тот свет! — с ехидством приветствует старший. — О! Да один уже преставился, показал пример.
На роже самодовольная улыбка, в глазах — фальшивое удивление.
— Ну что ж, приступим с божьей помощью. Этот парнишка, пане партизан, кажется, у вас последний? Жаль, жаль…
Гитлеровец выхватил из отцовских рук хрупкое, обессиленное Васильково тельце.
— Ай-яй-яй, какой у этих детишек изверг папаша! Никакого к ним сострадания. Скотина бессловесная и та сильней любит своего детеныша, чем вы, унтерменш несчастный!
Он уселся поудобнее на услужливо подставленный раскладной стульчик, уставился на партизана:
— Так что будем и дальше в молчанку играть? Или заговорим? На всякий случай я предупреждаю, не взыщите: каждую минуту рядом с одним трупом может появиться другой. А вы, уважаемый родитель, будете сидеть здесь и охранять сыновей-мертвецов, будете сидеть долго, до тех пор, пока не вспомните, где скрываются партизаны. Сколько их…
Отец, склонив голову, молчал.
Василько вырвался из рук фашиста:
— Не боюсь вас! И партизан отец не выдаст!
Будто лезвием сабли срезало с ухмылявшейся физиономии фашиста всю невозмутимость…
1965
Ток Бернара
В камеру он не вошел, а вполз на четвереньках, опираясь правой рукой о пол, а левую держа на крестце. Глухо простонал. Мученическим взглядом окинул серый провал тюремного каземата, поздоровался с заключенными и сразу же начал плаксиво жаловаться:
— А, пропади оно пропадом все на белом свете, извел, замучил проклятущий радикулит, чтоб ему!.. Ни тебе сесть, ни лечь, ни шагу ступить… И ведь ничего не помогает, хоть ты криком кричи… Иной раз так кольнет, что свету белого невзвидишь, боль аж в зубы отдает, до самых мозгов достает, проклятущая. Ноги сводит, сна вот уже трое суток ни в одном глазу… И средства нету никакого — я уж и в высевках грелся, и в песке таком, что самый жар. И жинка утюгом спину гладила, будто штаны мятые, — ничуть не полегчало! Вот засел, проклятый!.. Соседка упросила одного лекаря — пришел, поиграл сухими пальцами по ребрам, как на рояле. — током Бернара, говорит, надо бы… А что это за ток Бернара, так и не договорил: заявились из областной, да и заарканили, как пса на базаре…
Он не находил себе места: то приседал, то ложился, то морщился, то даже смеялся от боли, а на сырую полутемную камеру с ее обитателями словно и внимания не обращал.
— Тепло, говорят, нужно, а тут сырость, что в погребе… Здесь вылечат! Здесь, чего доброго, хроником сделаешься, на карачках отсюда поползешь, не иначе…
Так и не успел он осмотреться как следует, людей расспросить, на холодном полу примоститься, — вызвали его. На допрос, видать, понадобился.
Долго вертелся на месте, стиснув зубы, за поясницу хватался, а из коридора торопили:
— Выходи давай, ишь балерина, крутится да ломается! Форсу твоего тут не видали?
Молча встал на ноги. Даже стонать не было мочи. Подавил стон в груди. Не пошел, а пополз к двери и казался бы совсем жалким, если бы боль, страшная боль не выпирала из него наружу и не гасила улыбок даже на губах полицаев.
Они молча ждали, многозначительно переглядываясь, пока их узник перевалится за порог тюремной камеры.
Дверь захлопнулась, неизвестность поглотила новичка так же, как глотала она сотни и тысячи других. В камере все молчали, словно его нестерпимая боль передалась каждому, нервы покоробила у людей. Никто не высказал предположения — вернется ли этот загадочный узник обратно в камеру или скрипучая дверь захлопнулась за ним навсегда?
Но он вернулся, ссутуленный, губы искусаны, глаза полны отчаяния и муки. По-прежнему держал руки на пояснице, смешно вихлялся всем туловищем, будто приплясывал.
Никто, однако, над этим не засмеялся, не пошутил, хотя те, кто сидел здесь, перевидели и пережили сотни смертей, да и самим смерть ежеминутно заглядывала в глаза, и они научились шутить даже за минуту до конца.
Он долго примащивался подальше от окна, поближе к холодной печке, поглаживал большими ладонями сгорбленную спину и смеялся беззвучно, плакал без слез, раздумывал вслух:
— Вот это подлечил, сто болячек ему в печенку! На доктора нарвался. «Спина болит?» — спрашивает. Ну, я и пожаловался: «Радикулит, говорю, чтоб ему добра не было, без ножа режет». Посочувствовал, посокрушался над моей бедой, да видать, из врачей оказался, очкастый потому… Говорит: ток Бернара пропустить надо. Я уже обрадовался, думаю, слава тебе господи, встретил понимание в человеке. А он про ток-то сразу, видать, и позабыл. «Говори, где партизаны скрываются?» Будто с головой в ледяную воду окунул. Даже радикулит у меня занемел на время. «Не знаешь? Все вы не знаете! Радикулит помутил тебе разум…» Да и кличет помощника. Вошел такой шкуродер, что взглянуть страшно. Резиновой палкой играючи помахивает. «Ну-ка, говорит, пропусти пациенту ток Бернара, полечи радикулит». Вот полечил так полечил, дьявол!.. На стенку полезешь, волком взвоешь. «Где партизаны?» Иди поищи! Иди поймай, ежели ты такой ловкий! Ток Бернара…
Все слушают молча, благоговейно, осматривают избитую спину, по которой ползут черные ручейки крови. Каждому хочется хотя бы пальцем коснуться товарища, взять на себя хоть частицу его боли…
— Говорит: «Буду лечить Бернаровым током, пока про партизан не расскажешь». Испугал… Можно и к току привыкнуть… будь он проклят!..
И он вдруг демонически хохочет — раскатисто, во всю глотку. Так способен смеяться только человек, когда его физическую боль ничем невозможно унять, заглушить и когда стерпеть ее нету силы.
1965
Мужество
Кузьме Гнедашу —
на вечную память
…Наткнулись на лесную прогалину. Она показалась клочком серого весеннего неба. Благоухала зерном и вспаханной землей. Оказалось, она и впрямь была засеяна и заборонована.
Опустили на сухую пожухлую траву самодельные носилки. И, не сговариваясь, уселись полукругом, возле своего командира. Отдыхали. Молчали.
Позади, по сторонам и впереди слышались раскаты орудий, то затихали, то снова усиливались винтовочные выстрелы, тарахтели пулеметы, сороками стрекотали далекие автоматные очереди. Лес громадный, непроходимый, а места в нем партизанам не стало.
— Хлопцы! — слабым голосом позвал раненый.
Никто не откликнулся, только смотрели в его горячечные глаза, хмурились, видя бледно-восковое лицо.
— Вы меня тут и оставьте…
Они молчат. Знают: разве что смерть заставит их бросить на произвол судьбы своего командира. С ним они прошли не одну боевую дорогу, с ним не один год партизанили по вражьим тылам. А беда, страшная, неминучая, настигла их только впервые…
Сперва его ранило в руку. Тяжело ранило — в госпитале с такой раной валяться бы не один месяц. Здесь госпиталя не было. Да еще в то время, когда на партизанский край саранчой налетела вражья силища. С танками, с артиллерией, с самолетами и автоматами, не жалея патронов, палила, крушила и уничтожала на своем пути все, что можно было уничтожить.
Раненый, он все равно сам вел свою небольшую группу разведчиков. Только вместо автомата осторожно нес перед собой обессилевшую, нывшую, как больной зуб, руку. Вел отряд уверенно, отыскивая во вражьем тылу лазейку, через которую можно незаметно выскользнуть из кольца. А оно, подобно петле на шее висельника, затягивалось все крепче и крепче…
Все попытки вырваться из окружения окончились неудачей — его ранило в обе ноги. Да так, что не только ходить, но и двигаться он больше не мог. Еле удалось бойцам вынести его из боя.
Уже сколько времени мотаются они по замкнутому кругу. Им встречаются разрозненные группы партизан, крупные и мелкие, которые то кидаются в атаки на врага, то, обессилев, откатываются назад. А эти несколько человек несут на самодельных носилках своего товарища, сознавая, что он обречен, да и они тоже. Однако сдаваться в плен не собираются и бросаться под пули врага до времени тоже не хотят…
— Слушайте меня, хлопцы…
Слушают, повесив головы. Что им еще остается делать? Хоть бы цигарку закурить — так забыли даже, когда дышали пахучим дымком. Поесть бы, но уже не помнят вкуса еды. Выпить бы хоть водички, но их загнали в безводные лесные пущи.