Военные рассказы — страница 37 из 39

Вдруг:

— Хальт!

Перед фашистами стоял мальчик лет одиннадцати-двенадцати, не более. В стареньких холщовых штанишках, такой же рубашке, в парусиновом пиджаке с чужого плеча, босой. В глазах ни испуга, ни удивления, только брови досадливо хмурятся.

— Теленок потерялся. Как зачали палить, палить да мотоциклы трещать, он хвост задрал и ходу. А мать: «Иди, говорит, Санько, найди, а не найдешь — домой не вертайся».

Ничего не сказали, повели куда-то парнишку, видимо к старшему. Шел покорно, твердил свое:

— Он у нас такой пакостный, до того норовистый!.. Чуть только машина фыркнет или из ружья кто бухнет — он и пошел скакать. Нешто впервой я его ищу? Бывало, черт знает куда забежит, я его аж за тридевять сел отыскивал…

Шлепает по мокрой земле босыми растресканными ножонками, а за ним двое с автоматами на изготовку, словно бог весть какого преступника ведут.

Вскоре доставили в штаб, старшему доложили.

Так Санько очутился в самом вражеском логове. Солдаты и полицаи толкали его то в одну, то в другую сторону; они чего-то суетились, переругивались. А Санько ко всему присматривался, прислушивался, стараясь хоть что-нибудь понять.

Скоро и на допрос вызвали. Санько едва переступил порог, так сердце у него и упало, а ноги сделались какими-то непослушными.

Мигом сообразил: такой чести достукался — к самому генералу вызвали. О! Значит, тут не просто походом на партизан в лес пахнет, тут такое, что в лесу тесно будет, раз немцы генералов сюда посылают. И у него защемило на сердце — ох как надо спешить, скорей весть подать своим!

Шел партизанский разведчик с пастушьей торбочкой, а в ней с десяток гнилых яблок — весь пастуший завтрак. Бесценный груз — важные для партизанских командиров сведения — в голове прятал. В ней все было записано: и какие пути-дороги прошел, и сколько где стоит войск да пушек. А теперь вот и с генералом фашистским встретился.

— За теленком послала мать. Такой он у нас вредный да непослушный, чуть мотоцикл чихнет, а он хвост задрал и понес, — смело докладывал генералу Санько.

— Откуда и куда ты идешь? — твердят немцы свое.

— Да шел оттуда, — кивнул головой разведчик в ту сторону, откуда его привели, — а куда зашел, и сам не знаю. Сбился, все след искал, а он у нас ежели куда убежит, то и днем с огнем не разыщешь.

— Село… село твое как называется? Где живешь?

— А, село? Да село наше далеко, отсюда не видать, туда на машине долго ехать, а пешком еще дольше.

— Я спрашиваю: как называется село?

— Это какое село? Из которого я иду? Так я иду не из родного села, я их много прошел, а теленка никто не видел, а некоторые говорят, — мол, вон туда побежал…

— Как называется село, в котором ты живешь?

— Да Отрубным называлось, потом переименовали, а когда ваши пришли, то еще раз переименовали, так что я точно и не знаю, как оно называется…

Фашисты, торчавшие за спиной генерала, водили пальцами по карте, потом прогоготали что-то на ухо своему шефу. Тот устало кивнул головой.

— Кто тебя в разведку послал?

— Мать говорит: «Иди, Санько, ищи и без теленка домой не вертайся». Ну, я и пошел, да разве ж его найдешь?

Генералу скоро надоел этот разговор, и Санька вытурили вон. Раздели догола, перетрясли штаны, рубашку, в пиджаке даже подкладку выпороли. Торбу вывернули, гнилушки-яблоки каждое пополам разрезали. Ничего не нашли, а в голову разведчику ведь не заглянешь.

И все напирают:

— Ты партизанский разведчик! Рассказывай начистоту.

А Санько знай свое:

— Я — разведчик?.. Вон чего выдумали!..

— Мы знаем!

Потом Санька оставили в покое. Снова к генералу побежали.

Генерал невозмутимо сидел в углу, а Санько поглядывал— всё офицерские чины высматривал да солдат подсчитывал. Разведчику все сгодится.

Потом ему велели собираться. Вывели из штаба, повели куда-то по улице. Шел, а навстречу с ревом мчались огромные автомашины, в них солдат полно, и к каждой прицеплена пушка.

На все это украдкой посматривал, подсчитывал, прикидывал. Даже забыл, что позади него шагают двое с автоматами. От волненья его трясло будто в лихорадке: такое видел собственными глазами, вот сведения в отряд принесет!..

Пронеслись автомашины, за ними поползли танки, а он все шел, не ощущая босыми ногами холодной грязи, примечал, подсчитывал, боясь что-нибудь упустить.

Проходили последние танки, когда его привели в боковую улочку, вывели на какой-то пустырь, на забытое сельское глинище.

Он зашагал быстрее. Видел перед собой вдали знакомый лес. Там его ждут, волнуются, там так нужно все, что он собрал за время рискованного путешествия! И он не шел, а бежал бы, если б не эти двое позади с автоматами. А он все же сейчас удерет от них, у него длинные ноги… Вот только минуют глинище, приблизятся к тем кустам…

Санько верил в свои длинные ноги. И вовсе не думал про то, что вражья пуля куда быстрей, чем его мальчишечьи ноги.


1965

Упрямая баба



Дед сопел, курил за цигаркой цигарку. В хижине было сизо от дыма и тесно от крика.

Кричала бабка.

— Одурел, старый, с ума свихнулся! У тебя его и прежде-то не бывало, а теперь и вовсе высох. Стану я ждать, пока придут, пока найдут да повесят тебя на тополе и меня с тобой за компанию!.. Вот пойду, вот ей же богу, пойду, расскажу все, пусть забирают это несчастье, успокоят мне душу…

Сердитая бабка все порывается к двери. Одета она в какое-то вылинявшее рванье, стоптанные валенки, с головы то и дело сползает на затылок застиранный платок, открывая растрепанные седые волосы.

Дед добродушно отталкивает ее от низенькой двери, незлобиво бубнит:

— Вот же упрямая баба, вот же дурацкое племя. До седин дожила, а ума — что у дитяти. Да ступай, веди уж их, веди! Думаешь, ежели найдут — по головке погладят? Заберут обоих, на тополь вздернут…

— Меня еще вздернут или нет, а тебе петли не миновать!..

— Говорю тебе, дура, скоро унесут хлопцы. Иначе нельзя, смекай.

— Всем нельзя, только тебе можно, ты один такой умник своей волей голову в петлю суешь.

— Время такое. Теперь — либо сюда, либо туда.

— Вот то-то и оно, что время. Значит, сиди помалкивай, коли жить охота…

— А может, оно и жить-то не стоит, коли жизнь хуже собачьей?

— Тогда лучше сам возьми да повесься, других не мучай!

— Повеситься не штука, а кто же тогда одолеет силу вражью поганую?

— Может, вон те одолеют, что среди ночи с неба прыгают? Может, они такие сильные? Так зачем тогда шмотки свои людям подсовывают, зачем тебя, дурня, под монастырь подводят?!

— Ну и упрямая баба! Говорю ведь: на то меня здесь и оставили. Нешто я не пошел бы за Донец? Задание у меня такое.

— Ничего слышать не хочу. Пусти, старый идол, все равно пойду!

Дед не спеша раздавил сапогом окурок. Он не сводил глаз с лютой бабы. Она и впрямь, видать, с ума сошла: выдаст, по глазам видно. Тогда его да заодно и ее если не расстреляют, то повесят. Оно хотя и не страшно, да ведь дело погибнет. Поверили деду, дело такое поручили, парашютисты к нему без опаски, будто к отцу родному, ночью прямо с неба явились, рацию какую-то на сохранение оставили, еще там разные причиндалы. Как на своего положились, а тут такая оказия… Своя же баба выдаст немцам!

Долго глядел дед на старуху, и в глазах засветилась угроза, в голове думка недобрая вызревала. Наконец встал на ноги.

— Вот что, старая, — глухо заговорил он. — Видно-таки несдобровать нам, погибель наша пришла. Но знай — своих я не подведу! И раньше, чем я на тополе закачаюсь, тебе не жить, упрямая баба…

Старуха умолкла, дико уставилась на деда — знала: слов на ветер он не бросает. И язык у нее сразу отнялся. А он натянул телогрейку на плечи — и к двери.

— Где заступ?

— Зачем он тебе?

— Яму копать пойду. А ты приготовься… Вымойся, как полагается, оденься по-человечески… Чтоб не просто так… Чтоб по обычаю…

— Что ты надумал, старый?!

— Сказал: яму иду копать и похоронить должон…

— Спятил, никак!..

Вышел, напустив морозного воздуха в хижину, прикрыл отсыревшую дверь, замкнув снаружи на защелку.

Яму копал напротив единственного в хате оконца. Чтобы видеть, если упрямая баба через окошко выпрыгнуть вздумает.

Копать было трудно, земля промерзла глубоко, да и неподатлива эта земля донецкая, каменистая, вязкая. Работал не торопясь, поплевывая на ладони; хекал так, что в хатенке было слышно.

Бабка голосила, будто на похоронах, однако грела в печи воду, раскладывала на кровати белье. Он слушал ее причитанья, и в его душе не было к ней ни жалости, ни страху, ни раскаяния. Смерть бабкина пришла. Упрямая баба все равно не смолчит. И надо же было ей докопаться! Парашютистов своими глазами видела и, где их пожитки спрятаны, тоже знает. Пускай бы потом уж звонила, когда хлопцы освоятся, заберут свое имущество. Тогда бы и деду и ей помирать не грех, а то ведь навредит… Да еще как навредит! А они надеялись, положились на него. Нет, пришла бабкина смерть…

За горькими мыслями и не заметил, как вырыл яму. Глубокую, по самую шею. Положил на угол заступ, подтянулся и вылез наверх, присел на холодную землю, зацепил рукой снегу, ладони вымыл, смочил лицо.

А может, одумается? Промолчит? Ну нет, не такая у него бабка! Уж он-то ее знает. Изучил за долгую жизнь. У него характер, а у нее — вдвое: на все село хватило бы, нет на свете упрямее бабы.

И помереть должна из-за своего невыносимого упрямства. А парашютисты будут жить. И рация будет разговаривать с Большой землей…

В хате царила тишина. Старик краем глаза заглянул в оконце. Видит: умирать приготовилась бабка.

Значит, так тому и быть — сама не верит, что промолчать сможет.

Долго курил дед, долго думал. Потом вошел в хату. Не подымая глаз, тяжело опустился у двери на скамейку и принялся сворачивать цигарку.

Словно хищная птица, загнанная в клетку, наблюдала за ним бабка, за каждым его движением. На ее продолговатом лице как-то незнакомо выделялся заострившийся нос, щеки провалились и посерели, а глаза округлились и зримо погасли.